Пламя Кетлин, дочери Хулихана.        В Нокнари сбираются тучи, грозно грома звенит напев,        Словно здешним камням проклятья посылает царица Мэв;        Гнев наш стонет, как злая буря, и сердца наши мучит он,        Но целуем мы стопы покорно, низкий, долгий творим поклон        Нашей Кетлин, дочери Хулихана.        В Клот-на-Баре давно переполнен неспокойный и мутный пруд,        Ветры с моря соленого воздух бесконечно метут и метут;        Наши души и кровь в наших венах ненадежны, как моря вода,        Но святее свечи пред распятьем эта дева пребудет всегда.        Слава Кетлин, дочери Хулихана!

[10]

Не допел он, как голос его стал прерываться, и слезы потекли по щекам, и Маргарет Руни опустила голову на руки и зарыдала вместе с ним. Тут же старый слепец у очага вытер слезы рукавом, и никого не осталось в комнате, кто не рыдал бы горько.

Проклятие Рыжего Ханрахана

Одним прекрасным майским утром, много после того как оставил Ханрахан кров Маргарет Руни, брел он по дороге близ Куллани, и пение птиц в покрытых белыми бутонами кустах побудило запеть и его. Он шел в собственный уголок — был тот не более чем хижиной, но радовал его несказанно. Ибо поэт утомился от долгих лет блужданий от убежища к убежищу, в любую погоду. Хотя редко ему отказывали в приюте и крове, Ханрахану временами казалось, будто его ум стал таким же хрупким и тугим, как его суставы и кости; все труднее становилось ему веселиться и скакать ночи напролет, и веселить детишек забавными речами, и волновать женщин звуками песен. Так что незадолго то того дня вселился он в хижину, которую какой-то бедняк покинул, отправляясь жать свое поле, да так и не вернулся назад. Когда он починил крышу и соорудил из мешков, набитых листьями, постель в углу, и вымел пол, то возрадовался, обретя уголок для себя, домик, в который мог приходить когда захочет, в котором мог растянуться во весь рост, подперев голову руками, когда тоска долгого одиночества или гнев находили на него. Мало — помалу соседи стали посылать своих детей учиться у него, и их приношениями — несколькими яйцами, овсяными хлебами или парой кусков торфа для обогрева — он и поддерживал свою жизнь. А если он вдруг уносился на день и на ночь куда-то, до самого Бурроу, никто слова не говорил, понимая, что это поэт, хранящий в сердце мечты о странствиях.

Тем майским утром он возвращался как раз из Бурроу, веселясь и напевая новую песню, только что пришедшую к нему. Но вскоре заяц перебежал ему дорогу и скрылся в полях, проскочив через полуразрушенную стенку. Он знал, что заяц, перебежавший дорогу — дурной знак, и припомнил того зайца, что завел его на Слив Эхтге, когда Мери Лавел так ждала его, и понял, что с тех самых пор не знал ни покоя, ни довольства. 'Очень похоже, что снова предстоят мне неприятности', — сказал он себе.

Не успев замолкнуть, услышал он плач с поля позади него, и поглядел через изгородь. Там он увидел юную девицу, сидевшую под белым кустом боярышника и рыдавшую так, словно сердце ее надвое разорвалось. Лицо ее было спрятано в ладонях, но мягкие волосы и нежная шея и весь ее юный вид напомнил ему о Бриджет Парсел и о Маргарет Руни и о Мэв Коннелан и об Уне Карри и о Селии Дрисколл и о прочих женщинах, для которых писал он песни и чьи сердца согревал бойким языком.

Она поглядела вверх, и он узнал соседскую девицу, дочку фермера. — Что с тобой, Нора? — спросил он. — Ничего, в чем мог бы ты помочь, Ханрахан. — Коли есть у тебя какое горе, я постараюсь помочь, — возразил он тогда, — ибо я знаю историю греков, и знаю из нее, какова печаль расставания и каковы бедствия нашего мира. А если я не смогу помочь тебе в трудностях твоих, — сказал он еще, — то многих спас я силой своих песен, как то делали поэты и до меня, с самого начала веков. С этими поэтами воссяду я и буду беседовать в некоем месте, удаленном от мира, когда придет конец всякой жизни и всякому времени. — Девица прекратила рыдать и сказала так: — Оуэн Ханрахан, я слышала многое о твоих бедствиях, о том, как познал ты все горести мира с тех пор, как отверг любовь царицы в Слив Эхтге; я знаю, что она не дает тебе покоя до сих пор. Но когда обижают тебя земные люди, ты знаешь способ вернуть им их зло. Сделаешь ты то, о чем попрошу я? — такой вопрос задала она.

— Я готов, — отвечал Ханрахан.

— Моя мама, и папа, и братья, — продолжала она, — хотят женить меня на старом Педди До, потому как у него есть ферма в сотню акров, далеко в горах. Вот что можешь ты сделать, Ханрахан, — говорила она, — вставь его в свои стихи, как вставил ты старика Петера Килмартина во времена своей юности; те стихи принудили его помышлять о монастырской ограде Кулани, а не о сватовстве. И не медли с этим, потому как свадьба назначена на завтра, и я скорее захочу, чтобы завтрашнее солнце осветило день моей смерти, нежели день моей свадьбы.

— Я помещу его имя в песню, которая навлечет на него позор; но скажи, сколько ему лет, чтобы я верно описал его в стихах?

— О, ему уже много и много лет. Он стар, как ты сам, Рыжий Ханрахан!

— Стар как я, — повторил Ханрахан, и голос его прервался. — Стар, как я: более двадцати лет между нами! Да, плохой день для Ханрахана, день, когда девушка с сияньем майских бутонов на щечках назвала его стариком. О горе мне! — воскликнул он. — Ты вонзила терновый шип в мое сердце.

Он отвернулся от девушки и побрел по дороге, пока не дошел до камня; и сел на камень, и казалось ему — груз всех тяжких лет упал на плечи в ту минуту. Вспомнилось ему, как недавно какая-то женщина в доме, в котором он ночевал, сказала: 'Не Рыжим Ханраханом надо зваться тебе, а Желтым, потому что волосы твои стали цвета соломы'. А другая женщина, когда попросил он молока, дала ему кефира; и иногда девушки перешептывались и переглядывались с молодыми глупцами, когда он в середине толпы пел и беседовал со всеми. Подумал он о ломоте в суставах, возникающей наутро, и боли в коленях после каждого путешествия, и внезапно ощутил себя очень старым, с высохшими мышцами и вялым, заросшим подбородком, словно его ветер покинул его и иссохла душа. С этими думами сошел на него великий гнев против старости и всего, что несет она с собой. Как раз тогда взглянул он вверх и увидел пятнистого орла, медленно летящего к Беллиголи, и крикнул: — И ты, Орел Беллиголи, стар, и в твоих крыльях полно дыр; я вставлю тебя и старинную твою приятельницу, Щуку из озера Дарган, и Ясень со Ступеней Чужака в мои стихи, чтобы легло на вас вечное проклятие!

Стоял рядом с ним куст, так же щедро цветший, как и прочие в тот день, и порыв ветерка бросил на его плащ белые лепестки. — Цветы мая, — проговорил он, собирая их в ладонь, — вы не знаете старения, потому что умираете в расцвете красоты; и я вложу вас в свои стихи, чтобы благословить навечно.

Тут встал он и сорвал с куста веточку, и понес в руке. И все же выглядел Ханрахан в тот день старым и дряхлым, сгорбившись и опустив помутневшие глаза.

Когда он пришел в свою хижину, там никого не было, и он вошел и прилег на кровать, как делал обыкновенно, собираясь составить песню или проклятие. Недолгое время заняло у него сочинение на этот раз — так горяч был гнев, сила проклинающего барда. Составив стих, он задумался, как бы распространить его по всей округе.

Пришли к нему несколько учеников, желая узнать, будет ли сегодня урок; и Ханрахан сел на скамейку у очага, а дети встали кругом.

Ожидали они, что Ханрахан вытащит Вергилия или молитвенник, или букварь, но вместо того он поднял веточку боярышника, которую все держал в руке. — Дети, — объявил он, — сегодня у вас будет

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×