фотографий, у него доброжелательная печальная улыбка и приветливые жесты рук. Сам сидит за рулем и рассказывает по дороге о нынешней 'больничной жизни'.

— Зарплату в этом году получали дважды — по 200 тысяч. Тесть недавно умер, а его военной пенсией мы оплатили расходы сына на учебу: учится на врача в Нижегородском университете. Платили один миллион в год. Как теперь учить будем — не знаю. Люди в поселке и их семьи живут впроголодь только на пенсионные деньги, заработать негде. Совхоз развалился. А ведь раньше давал 600 тонн мяса ежегодно! Распустили согласно немцовским реформам, отрезали каждому работнику несколько гектаров земли, которая за три года заросла кустарником и подлеском. Нам, врачам и медсестрам, тоже дали по восемь гектаров. А что с ними делать? Нам людей лечить надо!

По моей просьбе он притормозил у придорожного ларька. Я взял бутылку водки. Олег Михайлович смутился, покраснел, отвел глаза. Ему было неудобно, потому что у него, хозяина, не было десяти тысяч, чтобы купить спиртное к обеду и выпить по чарке за встречу.

Перед самой больницей, когда уже показались ровные липовые линии знаменитого парка, он заканчивал свой невеселый рассказ:

— Больница умирает, При вашем деде она была на сто коек. Сейчас осталось пятнадцать. Больше класть не можем, нет денег на содержание больных. Нет лекарств. Чтобы зря не выписывать рецепты, прямо спрашиваем: 'Деньги есть?' Больные, как правило, мотают головами. Обучаемся лечить травами. На бинты собираем старые простыни, дезинфицируем. В округе снова появился сифилис, с которым ваш дед справился в начале века. Котельная в аварийном состоянии. Выйдет из строя — больница замерзнет. Гвозди рубим из проволоки. Штат врачей, медсестер и санитарок сократили вдвое. А можно и втрое. Ну, посудите — в начале перестройки у нас рождалось 45–50 младенцев ежегодно. Сейчас 8—10…

…Мы вышли в парк. Между вековых лип и лиственниц еще угадывались не до конца заросшие березняком, рябиной и жимолостью аллеи, на которых фотографировались местные земские врачи, приезжавшие в гости к деду и бабке. В сером ноябрьском небе над парком кружила пара воронов.

— Сколько им лет — никто не знает. Даже местные старухи помнят это семейство с молодых лет. Вполне возможно, что они еще при Аркадии Николаевиче здесь кружили. А парк — один из лучших на Новгородчине был. Александр Карамзин паркового архитектора и садовника содержал…

Мы прошли в сырую, пахучую черно-золотую глубь парка, дошли до холма, где когда-то стоял склеп Карамзина— Оболенской.

— Во время революции разорили, золото искали. А недавно мы обнаружили под школьными порогами в земле надгробную плиту черного гранита с именами Карамзина и Оболенской. На берегу пруда — я вам покажу — поставили крест, плиту положили… Правда, одна ее сторона сильно побита. Несколько поколений школьников стальными подшипниками ее долбили, отскакивали здорово, высоко… Вот так и живем: плиту и крест поставили, мемориальную доску вашему деду открыли, а больница умирает. Лет пять тому назад столько надежд было, столько планов! А автобус купили, хотели по 'Золотому кольцу' — Карамзинская больница — Арзамас — Дивеево— Темниковский монастырь — туристов возить, водолечебницу наладили, авторемонтный завод шефствовал над нами… А чем все кончилось? Завод лежит на боку, водолечебницу, как ненужную роскошь, прикрыли, гвозди из проволоки рубим. И вообще, мы, местные врачи, чувствуем: у губернаторской администрации появилось страстное желание избавиться от всех подобных 'земских' больниц, построенных и в прошлом веке, и в советское время. Нам прямо говорят: дорого вы стойте, народные больницы, крестьянам достаточно фельдшеров и 'повивальных бабок'…

Перед отъездом хозяйка пригласила нас поужинать. Поставила на стол по тарелке супа и по котлете. Извиняется:

— Холодильник открыть стыдно. А помните, как мы принимали вас в девяностом, даже в девяносто втором году? Стол ломился! Чего только не было: и мясо, и рыба, и варенья, и соленья, и пироги…

Мы проглотили по стопке водки и обнялись на прощанье. Вышли на улицу. Выгрузили коробки с книгами, которые я привез для больничной библиотеки, сели в машину.

— Погодите, — забыли детям показать портрет их пращура и дом, где он жил!

В кабинете главврача мои внуки с почтением поглядели на портрет, окаймленный коричневой дубовой рамкой с медной табличкой, привинченной к дереву, потом вышли к почерневшему от времени рубленому дому о шести комнатах со светелкой, стоявшему на берегу пруда. В светелке компания окрестных врачей частенько собиралась на чаепитие за медным самоваром. Моя бабушка садилась за рояль, врач Капустин брал в руки скрипку, дед декламировал модные в то время среди прогрессивной интеллигенции стихи:

Каменщик, каменщик в фартуке белом, Что ты там строишь? Кому? — Эй, не мешай, мы заняты делом, строим мы, строим тюрьму…

Играли Чайковского, читали вслух 'Капитал' Маркса, влюблялись друг в друга, баловались вольномыслием, ругали церковь, обожали Льва Толстого. В этом доме родились и прожили свое детство мой отец и дядя. Стекла выбиты, ветер качает перекосившуюся, повисшую на одной петле раму… Средний внук Алексей хмур и возмущен:

— Это же наш наследственный дом! Стану бизнесменом, заработаю денег и отремонтирую все — и дом и больницу, здесь жить буду!

Марина Владимировна улыбается и, чуть не плача, обнимает его:

— Дай тебе Бог! Только вот нас уже в живых не будет. На прощанье Олег Михайлович со счастливой улыбкой выносит из дома книгу в обветшалом кожаном переплете, открывает пожелтевшую титульную страницу. С трудом я разбираю надпись, сделанную выцветшими чернилами:

'26 августа 1879 поднесено моей милой Таше с покорнейшей просьбой не дарить другим. А. Карамзин'.

Том 'Истории государства Российского' 1851 года издания, подарок Александра Карамзина своей жене Наталье Оболенской, Таше!

— Откуда это у вас, Олег Михайлович?!

— Недавно старушка одна принесла. Сохранилась в ее семье еще со времен революции, когда склеп разоряли, дом барский рушили, библиотеку растаскивали… Возьмите себе на память от Карамзина, от вашего деда, от меня…

Мы обнялись на прощанье.

— А больницу спасать надо! — сдавленным голосом шепнул Олег Михайлович, горячо дыша мне в ухо…

Когда мы отъезжали от Рогожки, высоко в небе кружил ворон, хозяин здешних мест, помнящий все времена: и расцвета и разорения жизни…

* * *

Может быть, гены, как оказалось, живущие в этом роду, сделали свое дело, когда я впервые, как сказал поэт, 'с рифмою схлестнулся'. Было это в эвакуации в северном селе Пыщуг, затерявшемся в лесах на стыке Горьковской, Костромской и Вологодской областей, куда нас с матерью и сестрой занесло ветром войны. Сюда мы эвакуировались из Ленинграда, где оставили отца, который, будучи белобилетником по зрению, обучал ополченцев при институте физкультуры имени Лесгафта и умер голодной смертью в феврале 1942 года.

В Пыщуге я окончил четыре класса начальной школы, и помнится, что первое стихотворенье мое было 'опубликовано' в школьной газете. Оно было о войне, и от него в памяти осталась только одна строчка: 'чаша народного гнева полна'… С нежностью вспоминаю деревянную крашеную школу в окружении почерневших от времени берез.

Недавно я побывал на родине Рубцова в селе Николе и аж взволновался, увидев, насколько эти края похожи на мои пыщугские.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×