шлем суконный с багровой звездой, отдал честь моей смирной подружке, усадил возле бака с водой. И сказал инвалид: — Торопыги, незавидные ваши дела… Под замками гражданские книги, домна всех писарей забрала… Я-то сразу, при входе заметив голый строй безработных столов, молча стал у порога в Совете, всё, как есть, понимая без слов. Но Любава, признав за обиду непонятную чью-то страду: — Не распишут, — клянется, — не выйду! С места, лопни глаза, не сойду! Нас не ждут, мол, ни сваты, ни кони, дом родимый — за тысячу верст… Только дед — костыли под ладони, подымает себя во весь рост: дескать, все-то мы, дочка, не дома, тут без свадеб по горло хлопот… Нынче наше величество Домна горожанам дыхнуть не дает. Кто хозяин ей, тот и работник, а тому, кто хозяйствовать рад, днем субботник и ночью субботник, всю неделю — субботы подряд. Сами гляньте, что долы, что горы, где ни ступишь — то вал, то окоп… Вроде город наш вовсе не город, а насквозь — мировой Перекоп! — И прошу, — говорит, — откровенно, извиняйте в расстройстве таком наш, ни штатский пока, ни военный, охраняемый мной исполком!.. Мы с Любавой глядим и не дышим: востроглазый, бровастый, седой, дед упарился, сдвинул повыше старый шлем с широченной звездой. Сел за стол и, чуток успокоясь: — Раз печать, — говорит, — под замком, то и жить вам до свадьбы на совесть! Совесть — тоже гражданский закон. Домну пустим — все праздники справим, и на нонешнем фронте своем всех пропишем, поженим, проздравим, на домашний манер заживем… 4 Может, вправду подумавши здраво, зряшной клятвы своей супротив, взадпятки отступила Любава, за фуфайку меня ухватив. А на воле — теплынь, как в июле, хоть и солнце пошло под уклон, хоть и ветры крест-накрест подули, весь пустырь обратился в затон. Ходим-ищем по камушкам сушу, прошлогодний чилижник, межу… Только вдруг: — А постой, дорогуша! Стой, счастливая, — правду скажу… Через топь, словно ждать нас не в силах, нам с Любавою наперехлест прет цыганка в горняцких бахилах, подобравши подол, будто хвост. Подступила. Взглянула разочек на девичью ладонь на ветру: — Плюнь ты мне, — говорит, — прямо в очи, ежли я тебе, лебедь, совру… А цыганские очи — глазища! Бровь любая — стойком, как дуга. И на шее, черней голенища, — белокаменные жемчуга… И действительно, все, что бывало, словно высмотрев из-за угла, про Любавину жизнь рассказала, поименно меня назвала. «Вот уж, — думаю, — точно — акула!» А она, заступив нам пути, с форсом лапу ко мне протянула: — Ручку, бархатный, позолоти… Тут Любава без всякого торга целый рубль выдает на расчет. Аж гадалка визжит от восторга, в тайный храм нас куда-то зовет: — Раз невеста твоя не скупая, сей же час, даже в этом аду, золотые венцы откопаю, не попа — архирея найду… И Любава, похоже, что рада, даже мне задает, как урок: — Вот он, бог-то! Гляди-ка, взаправду, по-цыгански, а все же помог… Сам крещеный, чего уж стыдиться, — не крестясь, не садился за стол, — не приметил я точной границы,
Вы читаете Любава
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×