нибудь поищи.

А мужики уважительно загудели: вот это глаз! сразу видать специалиста! этот небось навалял немцев! дал им прикурить!., а, снайпер, сколько фрицев-то положил?

Отец пожал плечами.

— Да кто его знает.

— То есть… Как это кто знает? Ты же стрелял? Или ты в обозе прятался?

— Стрелял. Там кругом стреляли.

— Ага, стрелял. Видели мы, как ты стреляешь. А немец-то, наверное, покрупнее банки?

— Покрупнее, — засмеялся отец. — Особенно, если с перепугу. Он тогда шибко крупный делается.

— Ну вот! Значит, видно все же… Ты стрелял — он упал. Или дальше побег.

— Да ведь это вам не стрельбище. Упал… Там их много падало. А чей он — твой, чужой… На него метку заранее не поставишь.

— Ну, хоть одного-то свалил? Лично? — Мужики заметно начали остывать.

«Свалил»… Отец вспомнил, как свалил он одного в сарае, палкой. Не про этот же случай рассказывать. Так-то и здесь можно воевать. Нарезался как следует, выбрал кол потолще и воюй.

— Не могу сказать, мужики, — честно признался он. — Было раз — стреляли почти в упор, а кто уж там попадал… Как говорится, в общий котел пошло… Да ведь я в боях-то совсем немного был — дней пять-шесть, — заоправдывался он. — Кабы побольше — может, и подвернулось что.

Мужики присвистнули:

— Шесть дней! Неделю всего!.. Где ж ты столько околачивался? Тебя вроде осенью забрали?

— Считай, уже зимой. По снегу.

— Ну да, по снегу. А снег-то когда упал? В ноябре… в конце.

— Пока довезли, — сказал отец, — то да се… Потом на формировании долго стояли. А с марта, как ранило меня, по госпиталям.

Вернулся дед Столбовой, принес банку со спиртом, две алюминиевые кружки и пучок зеленого луку.

Мужики выпили, захрумтели луком. Разговор повернулся на другое.

— Ну, а как там… вообще? Насчет кормежки как? В госпиталях, например?

— В госпиталях как… Один совсем не ест: принесут, поставят и обратно унесут. А другой, который поправляется, — тому вечно не хватает.

— Это понятно: раз ожил человек — тут ему только подставляй. А вот где лучше кормят: в госпитале или в строю?

— В строю no-разному. Пока на формировании стояли — наголодались, а фронтовой паек хороший.

— Ну, а наркомовские? Наливают?

— Ну, наркомовские — это отдай! — Отец свои «боевые сто грамм» только один раз и выпил, но мужики спрашивали, как оно вообще, он и ответил: «Наркомовские отдай».

— Да-а, нам тут наркомовские не наливали! — позавидовали мужики.

— Тут нальют — разевай рот.

— Запрягаешь — темно, распрягаешь — темно: такие наши наркомовские были.

— И паек известный. Хорошо, если какая лошаденка ногу сломает, прирежут ее, дак Роберт Робертович — спасибо ему — разделит каждому по куску.

Отец слушал, слушал их разговор и вдруг удивленно подумал: а точно, до чего же бесхозяйственная эта штука, война! У него почти всегда так бывало: он сам с собой размышлять не умел, а неожиданная мысль, новая, толкалась ему в голову во время разговора. Или, допустим, он вспоминал какой-нибудь прошлый разговор, перемалывал его по второму, по третьему разу — и тогда догадывался: вот ведь что и вот как.

И теперь отец смотрел на мужиков, хорошо представляя, как они здесь чертомелили, и перебирал в памяти: сам-то что за это время сделал? С ноября по июнь его кормили-поили, одевали-обували — все задаром. Спать клали на чистые простыни, подушку поправляли, судно из-под него таскали. Ладно, хоть судно таскали недолго, дня три после той, первой, операции.

А он?.. Ну, пострелял маленько, побегал туда-сюда как заяц, на животе поелозил недельку… да и не всю неделю-то… Это сколько же на него средств ухлопано? На одного?.. А на других еще?

Мужики разлили остатки спирта. Про отца они не то что забыли — он перестал быть центром внимания. И не обиделся. Даже незаметно постарался развернуться правым боком, чтобы забинтованная культя его не мозолила людям глаза.

И когда товарищ Семке спросил его: «Ну, фронтовик, на работу скоро думаешь становиться? Я тебе что-нибудь полегче на первое время подыщу», — он ответил: «Да хоть завтрева».

Эта мысль о бесхозяйственности, о неоправданной расходности войны долго еще потом жила в нем. Иногда, правда, отступала. Другие фронтовики держались напористо, уверенно, как люди, сделавшие главную работу, и отец в их присутствии распрямлялся, не чувствовал себя пешкой, а короткие шесть дней его войны, вставая во всех подробностях, разворачивались в длинную цепь непростых событий.

Окончательно же мысль заглохла через несколько лет, после одного чудного случая.

Как-то раз он шел по единственной заасфальтированной улице городка, вдоль которой часто стояли «голубые дунаи», торгующие водкой на розлив, и вдруг увидел удивительную картину. Двое местных пропойц, Эдик Барачный и угрюмый, оборванный мужик по прозвищу «Мотай отсюда», или просто «Мотай», впрягшись в тележку из-под раствора, везли военного (старшину — рассмотрел отец, когда они подъехали ближе). Военный сидел в тележке, как султан турецкий, устало прикрыв глаза.

Два ряда медалей побрякивали на его груди. За тележкой бежала толпа пацанов.

Возле очередного «дуная» повозка останавливалась. Старшина куражливым жестом доставал из кармана толстую пачку денег, отделял тридцатку и протягивал своим «лошадям». Пьянчужки уважительно подносили ему на тарелочке сто пятьдесят водки с ломтиком соленого огурца.

Старшина употреблял водку, бросал в рот огурец и, лениво пососав его, разрешающе кивал головой.

Тогда Эдик и Мотай, с нетерпением ждавшие этого кивка, покупали сто граммов себе. Отметив ногтем черту, делили водку пополам и медленно вытягивали свои порции через стиснутые зубы.

Сдачу с тридцатки старшина швырял пацанам — и повозка двигалась дальше.

Отец не признал военного — тот сам узнал отца.

— Трр! Стой! — заорал он и полез из тележки. — Батя! Родной! Жив?! — он сгреб отца в охапку. — Живые мы, батя! Живые!

— Филимонов? — не поверил глазам отец. — Ты?

— Я, батя, я! — Филимонов целовал отца, мусолил ему щеки мокрыми губами. И смеялся, и плакал. — Милый ты мой!.. Спасибо! Спасибо тебе!.. Погоди — я поклонюсь… я в ножки…

— Да куда ты! — с трудом удерживал отец валившегося ему в ноги Филимонова. — Да за что спасибо-то?

— За то, что глаз ты мне не вышиб!.. Кем бы я стал, а? Калекой. А теперь? Ты погляди! — он стукнул кулаком в зазвеневшую грудь. Поглядеть было на что. Столько висело на Филимонове медалей: на четверых разделить — и то почетно.

Удивительной оказалась судьба бывшего самострела Филимонова. Военный трибунал приговорил его сначала к высшей мере наказания. Но в последний момент расстрел заменили штрафбатом. Филимонова подлечили и погнали воевать. Больше его ни одна пуля, как на смех, не тронула. Войну он закончил в Праге. («Дошел, батя, гад буду! — божился Филимонов. — У меня фотокарточка есть, я тебе покажу».).

Потом он воевал в Японии. Потом, отказавшись от демобилизации, долго еще служил — уже в чине старшины. Правда, в мирные дни Филимонов малость пострадал: ему во Владивостоке на танцах морячок один зубы выбил.

— Да я на это клал! — хохотал Филимонов. — Я себе золотые вставил. Во! — полный рот… Ба-тя! — снова принимался он трясти отца. — Даже не верится!.. Давай выпьем!

Отец принял угощение Филимонова. Почему же не выпить с фронтовиком? Да еще с таким

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×