В обед опять появились больничной белизны эмалированные цилиндры с розоватой водой и жидким осадком из свеклы и капусты на дне. Принимая из рук немца баланду, я думал, как же он меня узнает, если парикмахер что-нибудь с ним передаст. И никто меня не осмеял, когда я потом в камере рассказал о своих затруднениях. В тюрьме я быстро проходил путь к крайнему истощению, и надежды у меня стали появляться самые фантастические.

Вечером опять были те же эмалированные цилиндры с кофе и такой же, как утром, кусочек хлеба. Теперь мы ждали, чтобы нас перевели на ночь в камеру. Весь день я мерз в вентиляционном коридоре и уже не старался разогреться – сидел, не двигаясь, на цементном полу.

– Ты бы отвел нас в камеру,– сказал переводчику мужчина, который шофером работал.

И переводчик погрозил ему пальцем и заулыбался игриво, как будто его просили о чем-то запретном. В камеру он отвел нас часа через три после ужина. И темнота, и замкнутые каменные стены, и тлеющий электрический волосок, и согревающая теснота, и, главное, деревянные нары – все мне показалось теплым и уютным. Когда на двери камеры загремел засов и еще что-то звякнуло, я почувствовал, что меня отпустило: днем не вызвали на допрос, теперь до утра не тронут. Нары были еще сыроваты, но мы согревались теснотой. А ночью, после отбоя, опять заговорили те же мужчины. Они кляли себя за то, что они здесь, вспоминали, какая еда была до войны, и было в упорстве, с которым они говорили о еде, что-то больное, бредовое, и мне хотелось крикнуть им, чтобы они замолчали, заткнулись наконец, оставили нас в покое, дали мне подумать о своем, потому что, пока они говорили о еде, думать о своем было невозможно. Но я не мог им так крикнуть. Я уважал их за взрослость, за то, что они бежали из лагеря военнопленных – их даже немцы разносчики выделяли, а они-то всякого навидались,– и лежал молча.

И раздражительного я уважал. За выражение бодливости, безжалостности и независимости на смуглом коротконосом лице. За то, что не в первый раз бежит, за то, что побывал в лагерях Эссена и Дюссельдорфа и еще в двух-трех больших немецких городах. За то, что не искал, как я, к кому бы присоединиться, а держался самостоятельно. И на вопросы отвечал без страха, не темнил, как другие. В эту тюрьму его привезли из Франции. Такой предприимчивости и смелости я и представить себе не мог. Бежать в страну, в которой никто слова твоего не поймет,– о таком пути на фронт или к партизанам я тогда услышал впервые. В сорок четвертом году в развалинах разбомбленного Эссена было много русских. Полиция устраивала на них облавы и расстреливала на месте. Но этот был первым, которого я увидел. Правая рука у него была короткопалой – на пальцах не хватало фаланг, будто их разом обрубили. От этого она будто стала только ухватистей и быстрей. И улыбка у него была мгновенной, быстрой и уверенной, как его короткопалая рука. Улыбнулся – и сразу же опять выражение замкнутости и бодливости на смуглом лице. И ощущение после его улыбки такое – то ли он тебе улыбнулся, то ли пригрозил. Переводчик как-то на него накричал. Раздражительный посмотрел на него по-своему и то ли улыбнулся, то ли зубы показал.

– Кукиша я тебе не могу состроить,– сказал он.– Пальцев не хватает.

Мы все замерли, а раздражительный, все так же улыбаясь, смотрел на переводчика. Несколько секунд это длилось или несколько минут, не могу сказать. Но, когда переводчик первым отвел глаза и, будто ища у нас сочувствия, укоризненно покачал головой, раздражительный был совершенно спокоен. Будто это опасная игра не потребовала от него напряжения.

– Танкист? – спросил, указывая на обрубленные пальцы, тот, кто шофером работал. И раздражительный ответил ему своей улыбкой. В камере он один мог вдруг развеселиться. Правда, веселость стекала с него быстро. Расслабился человек, но зорко следит за вами. После стычки с переводчиком кто-то попытался продолжить шутку:

– Покажи кукиш!

Раздражительный улыбнулся, даже обрубками своими пошевелил, но так взглянул на шутника, что шутку никто уже не повторял.

Когда переводчик бросил в камеру сигарету, мужчины-военнопленные окурок передали раздражительному. Он сказал:

– Не курю.

За окурком следили все, и все ждали, что его передадут раздражительному. Но он сказал: «Не курю»,– и это можно было понимать как угодно.

Вечером тот, кто передавал окурок, заговорил обиженно о том, что вот есть люди, которые не хуже других лагерную баланду едят, а воображают о себе бог весть что.

Раздражительный даже не посмотрел в его сторону. Вообще в камере он был как бы сам по себе, не набивался в компанию к военнопленным и разговоров о еде не поддерживал. Он был сосредоточен на том, что было за пределами камеры. Я чувствовал, что он не мог бы вести такие разговоры, как мужчины- военнопленные: чего-то раньше не знал, а теперь знает все. Он и раньше знал, и теперь знает. Окажись он на минуту за пределами тюрьмы, он тут же сделает то, на что все время нацелен. В вагоне, в толпе, в бараке я уже привык выделять для себя таких людей, старался держаться к ним поближе, стремился поступать, как они. Но они не замечали меня, выбирали себе других напарников.

Слишком настойчиво тереться возле них было опасновато. Они могли обидеть, были безжалостны даже к тем, кто выражал им явную симпатию.

– Убери ноги! Сто лет не мыл.

Будто тут можно, когда хочешь, пойти в баню.

Но у них было главное – они не удивлялись, не теряли энергию и в каждый момент знали, что делать.

Существовали, оказывается, какие-то правила для людей, попавших в наше положение. Кто-то до нас попадал в эти лагеря, в эту тюрьму, в эту камеру. Я бы ничего не знал об этих правилах, если бы не такие, как раздражительный. Всегда в вагоне, в бараке, в камере находился кто-то, кто эти правила знал лучше других. Кто этот человек, выяснялось очень скоро, хотя и в бараке, и в вагоне оказывались люди, не знавшие друг друга. Просто не я один искал, на кого бы опереться. Не всегда такой человек отыскивался с первого раза. В камере самыми авторитетными я вначале посчитал мужчин-военнопленных. И только потом почувствовал, что раздражительный сильнее их. Он ничего им не говорил, но я видел, что он осуждает их за разговоры о еде. Он не перемигивался с немцами разносчиками, как мужчины-военнопленные, а, не глядя и на переводчика, и на немцев разносчиков, брал изуродованными пальцами эмалированный цилиндр, ставил его на цементный пол, доставал ложку, вытирал ее, и было видно, что обрубленные пальцы все-таки затрудняют его. В вентиляционном коридоре, куда нам приносили баланду, было тесно, но все старательно освобождали место на полу для цилиндра с баландой раздражительного. К немцам разносчикам он подходил последним, не заглядывал в бак, не тянулся за эмалированной кружкой, а ждал, когда ему подадут, и был глух к шуточкам переводчика о баланде, которую тот называл «щи», «борщ», «суп». Он не заговаривал с

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×