— У тебя бы надо спросить, — старик перекрестился. — Ты бывший председатель, депутат… Приехали пашню чистить, из города пригнали. Школьники, а мне сдается — каторжные. Или еще чище… — и вдруг закричал: — Говорил я, говорил! Верно в святых писаниях сказано: отроки аки диаволы станут! Отчий кров подожгут и плясать у огня будут! Вот оно — дожились! Светопреставление начинается.

Старушка мелко-мелко перекрестилась в угол, прошептала молитву. Заварзин заметил — крестилась двоеперстием. Значит, снова дед Ощепкин ездил в кержацкие деревни и высватал себе единоверку. Первых двух после смерти жены он привозил оттуда же.

Артюша от его крика вздрогнул, покрутил головой и, откинувшись к косяку, захрапел. Старик бросил на пол тулуп, свернул под голову фуфайку, тронул Артюшу за плечо:

— Ступай, ложись вон…

Артюша перебрался на тулуп и, собравшись в комок, уснул. Дед Ощепкин постоял над ним, посмотрел на разбитое, заплывающее лицо.

— Дед-то его, покойничек, упек меня, — ворчал он. — Эх… Вот оно, божье наказание. А ты с меня спросил, почто жгут… Сходи да спроси сам… Им вроде приказано избы сломать, говорят, каменные ставить будут. А ломать — работа!.. Тут же спичку сунул, и…

Старик прошлепал босыми ногами по половицам, скрылся в горнице. Заварзин взял кружку со сбитнем, отхлебнул — аппетита не было. Старушка склонилась к нему, зашептала:

— Сердитый он, сердитый. Ты уж не трогай его, помолчи. Пускай отойдет. Шибко он разволновался, зубьями всю ноченьку скрипит. Видано ли — днем и ночью запершись сидеть?.. Жуткое у вас место. Коль знала — не поехала бы…

Она отшатнулась, торопливо поправила скатерть, смахнула что-то; из горницы вышел старик.

— А ведь из-за вас все, из-за вас, — сказал он и сел, скрючив босые ноги. — Ваши стремянские разбогатели, так наплевать стало: жгут — не жгут… А балбесы эти волю почуяли, вот и творят. Прижать бы их, да некому. Я старый, чтоб с ними воевать. Вы теперь — миллионеры, вон каких теремов наставили! Что вам изба…

Заварзин отставил кружку, потрогал разбитую переносицу. Миллионеров в Стремянке, конечно, не было, но кое-кто тысяч по восемьдесят — сто имел, если считать все движимое и недвижимое. Пчелы, можно сказать, носили в ульи живые деньги.

— Да ничего, недолго вам панствовать, — проговорил дед Ощепкин. — По моим подсчетам, тютелька осталась: год-другой.

— Я-то что? Я давно хлопотал, чтоб совхоз открыли, пчеловодческий, — сказал Заварзин и поймал себя на том, что оправдывается. — Хлопотал ведь, да никак… — И оборвался на полуслове, ощутив, как лицо растягивает та полуулыбка-полугримаса.

— Совхоз-колхоз… — бурчал Ощепкин. — А слыхал — гари распахивать будут? Подчистую! Землю подымать, целину?!

— Слыхал, — вздохнул Василий Тимофеевич. — Да, как говорят, курочка в гнезде, а яичко… Скоро ли будет?

— Будет, — протянул старик. — Вот-вот будет, — и добавил добрее: — Сыновья-то твои где? Что-то не видать давно…

— Сыновья мои — ломти отрезанные, — вздохнул Заварзин. — Старшие в городе, поскребыш рыбнадзорит… А я с Артюшей вот…

Дед Ощепкин минуту глядел из-под лохматых бровей, гладил бороду заскорузлыми руками.

— Ты б женился, что ли, — посоветовал он. — Молодой еще… Одному жить — волком выть… Тебе сколько нынче?

— Полста седьмой идет…

— Молодо-о-ой… — недовольно протянул Ощепкин. — Потому с ребятишками и дерешься.

Заварзин усмехнулся, опустил голову. Старик терял интерес, разговор не клеился.

— Ладно, — махнул Ощепкин рукой. — Ложись… Токо завтра рано разбужу. Огородами пойдете, чтоб незаметно… На суд подавать будешь? Эко вон морды-то порасквасили, варнаки, к деревам привязывали… Если подашь, я в свидетели не пойду. Хоть мы с тобой в друзьях были — не пойду. Мне тут жить со старухой. А им дадут по году с условием, поотпускают — они и меня спалят. За то, что доказал. В ранешное время на каторгу бы загнали. Нынче не загонят, простят…

— Вечный ты, что ли, Мефодий? — неожиданно спросил Заварзин. — Или с того света являешься?

— Все еще на этом свете живу, — не сразу откликнулся Ощепкин. — Я чуть токо моложе Алешки Забелина. Двое мы с ним остались, старые-то такие. А твоего деда помню, Федора. Крутой мужик был…

Заварзин глянул на старика: живые, блестящие глаза смотрели прямо, сурово и с болью.

— Не гляди так, — сказал Ощепкин. — Грех на душу приму — не пойду доказывать. Ты уж не обессудь…

— Батя! Рой идет! Рой! Туча! — закричал во сне Артюша, широко открывая разбитый рот.

3

Вятские — народ больно уж говорливый: станут сказывать, так и не переслушаешь всего, слова, будто ручеек, бегут, бегут мимо бережков и эдак напетляют, что забудешь, о чем и речь-то зашла. Иной мужичок, к примеру, про занозу в пальце начнет, да потом такого кругаля даст, что и рот разинешь. Однако к той занозе и придет, и на глазах у тебя послюнит языком, приловчится зубами и выдернет. Тут вроде и сказу конец, но только одному, а другому лишь начало. Заноз-то на руках у вятского мужика считать — не сосчитать…

И что ни слово, то лешак да лешак. Глядишь, и поизлешачился, пока сказывал. Оно и понятно, вятские-то все больше по лесам живут, по ельникам да березникам, а поля у них — шапкой перебросишь. Лешаков-то там, должно быть, под каждым деревом по паре. Они, лешаки-то, тоже послушать любят; уши развесят и слушают, как их поминают. Плохо ли, хорошо ли — все одно приятно. Как ни говори, душа-то живая…

Кто хаживал по вятским дорогам, тот знает, отчего в сказах человек-то лешачится да петляет. Самой торной дорогой пойди, так и то накружишься, намаешься по лесам и увалам, помесишь грязи, похлебаешь мурцовочки. Иной раз целый день вокруг одного места можно ходить, будто и впрямь леший водит. И поля- то здесь меж лесов и болот кружатся да маются, а про реки и говорить нечего. Так уж извертелись, так излукавились — ни начала, ни конца. Над всей этой суетой одни только птицы прямо летали. Поднимутся эдак высоко-высоко, встанут косяком — и подались в места, где посытней и земля потеплей. Летят и говорят, говорят меж собой без конца, будто говорливые вятские мужики. Кто знает, может, и лешачатся на своем языке: ведь что человеку по земле криво ходить, то и птице по небу прямо летать — одна морока.

Сказывают, когда-то вятские-то по Пижме сели, земля больно уж хорошо родила. Сказывают, такая черная была, что иной пахарь за сохой идет и на грачей лаптем ступает. И будто у грачей вокруг носа тогда и побелело, чтоб не топтали его на пашне. Посеют вятские лебеду — рожь вырастет, а рожь посеют — пшеничный хлебушек едят. Горох такой уродился, что бросишь горсть на горшок, и горошницы мужики поедят, потом бабы с ребятишками, а остатки-то по соседям понесут дохлебывать, у кого не варено. Много чего сказывали про старое время. Будто по лесам лешие ходили так лешие — дяди повыше елок, и речка-то Пижма прямехонько текла, от берега веселком ткни — дна не достанешь. Вятские хорошо жили, нужды не ведали и вольные были, поскольку до царя-батюшки далеко и о его указах тут слыхом не слыхивали. А потом лешие-то поизмельчали, речка обмелела, иссуетилась, земля родить перестала, и вятские мужики на ней тоже иссуетились. Уж как ее ни пахали, как ни боронили, какой околотью ни сеяли — все одно не родит. Никогда крепости не ведали, а хуже крепостных возле нее стали. Земля-то и так и эдак тужилась, все думала прокормить мужиков, и от натуги-то аж краснеть начала. И долго маялась она, пока совсем не ослабла и не исхудала вконец. Но мужики-то все ковыряют ее и сеют, ковыряют и сеют, так что земля от стыда совсем покраснела. А речка Пижма до того стремнистая стала, что вброд не перейдешь. К тому же

Вы читаете Рой
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×