только ночью, во сне; не заснув в куколке, гусеница не проснется мотыльком.

Мне важно не самому попасть в рай, а привести другого. Невыносимо то счастье, которым не с кем поделиться…

А что тогда сказать о счастьи, обретенном за счет другого?

Торная дорога, конечно, всегда надежней. Но много дичи на ней не спугнешь.

Это Баррес завел такую моду. Его потребность всюду, без конца отыскивать назидание, „урок“ — мне просто невыносима. Положение вассала, принижающее дух. Мы учимся у великих мастеров только тогда, когда они погружают нас в нечто вроде любовного экстаза. Те, что всюду ищут выгоды, подобны проституткам, которые, прежде чем отдаться, спрашивают: „Сколько заплатишь?“

Я хочу ощутить аромат каждого цветка, словно это лето для меня — последнее.

Рыбы, умирая, переворачиваются брюхом вверх и всплывают на поверхность: таков их способ падать.

Больше всего я ненавижу перевранные цитаты. Так можно заставить писателя сказать все, что угодно. Максанс, взваливая на меня ответственность за анекдот из „Фальшивомонетчиков“ (который он, кстати, полностью извращает, сказав: „Мне рассказал этот анекдот один русский писатель“ — не значит ли это, что он не читал книги и что его мнение основывается на слухах?), напоминает мне Ломброзо, который по „Неумелому стекольщику“ Бодлера заключил о жестокости поэта: не заставлял, ли Бодлер стекольщиков, — говорит Ломброзо, — подниматься на его мансарду, чтобы тут же выгнать их вор, расколотив вдребезги их товар за то, что у них не было розовых стекол?

Но из его заявления я привожу следующее:

„Ницше — враг мой, трогательный для меня тем, что даже в его отказе чувствуется страдание“. Да, это верно; и то же самое — С.: они упрекают меня в безмятежности. Счастье, достигнутое не их путем, кажется им величайшим преступлением или, по меньшей мере, величайшей духовной скудостью.

Эм и m-ll Z. говорят о больницах, о безобразных тамошних злоупотреблениях, о скверной кормежке больных, о беззакониях, кумовстве и шантаже, которому подчас подвергаются несчастные больные со стороны сиделок. Однако раскрыть эти преступления значит — сыграть на руку „левым“. И об этом помалкивают. И когда встречаешь в народе ужас перед больницей, он кажется — увы! — больше чем справедливым.

Помню, однажды я захотел навестить свою племянницу незадолго до ее конца, нанял авто.

о- На улицу Буало, в лечебницу, — приказал я шоферу.

Тот спрашивает:

— Какой номер?

— Не знаю. Вы сами должны знать. Это — частная лечебница.

Тогда, повернувшись ко мне, он сказал, и в голосе его слышалось все: ненависть, презрение, насмешка, горечь.

— Мы знаем только Ларибуазьер.[13]

Это невинное слово, произнесенное по-деревенски, нараспев, прозвучало похоронным звоном.

— Да полно, — ответил я ему, — сдохнуть везде одинаково можно: что в частной больнице, что в государственной…

Но его восклицания у меня по спине мурашки забегали.

М. Н. очень умен; чувствуется, что проблемы свои он подобрал по дороге. Он их не выносил и не родил в муках.

Мне стоит большого усилия убедить себя, что я теперь в возрасте тех, кто казался мне дряхлым, когда я был молодым.

О кровосмесительном характере теорий Барреса. По его мнению, нельзя, невозможно любить людей иной крови.

Баррес (я читаю теперь с ожесточенной усидчивостью второй том его „Дневников“), видимо, обеспокоен тем, что отец Шопена происходит из Нанта. (Я писал об этом несколько страниц; нужно их только найти и доразвить.) Он отмечает факт, чтобы тотчас о нем забыть. Как он ловко сам себя изобличает! То же самое и о Клоде Желэ, великом лотарингце.[14]

Упорство, с каким он отстаивает абсурд, — вот что, может быть, больше всего и трогает в Барресе.

Но чтобы лианообразная мысль его могла вытянуться ей необходима подпорка.

„… закон человеческого производства. Мы знаем, что энергия индивидуума есть не что иное, как сумма душ его покойников, и что она получается только благодаря непрерывности земного влияния“ (стр. 93).

И наивно добавляет:

„Вот где одна из основных идей, почти достаточных для оплодотворения ума, так часто возможно их применение“. И действительно, вся работа его мысли заключалась в применении этой теории к отдельным случаям.

Нельзя твердо сказать, что эта теория ошибочна, но, как все теории, она, по прошествии определенного времени и сыграв раз навсегда определенную роль в прогрессе человечества, станет располагать к праздности и всячески тормозить его дальнейшее развитие.

И вдруг — поразительное признание (стр. 192):

„Лотарингия — могу ли я сказать со всей искренностью, что я ее люблю?…[15]

Но она проникает в не принадлежащую ей жизнь мою и, может быть, завладевает ею. Не знаю, люблю ли я ее; но, войдя в мое существо через страдание, она стала одной из причин моего развития“.

Лучше не скажешь. Он проявил здесь исключительную проницательность. И далее — на стр. 215:

„Моя любовь к Лотарингии досталась мне нелегко. В Лотарингии масштабы всегда ограничены (стр. 190). В десять, двадцать, тридцать лет я чувствовал себя так, как в ссылке. Я не переставал мечтать о Востоке. Мне всегда Казалось, что в этих краях я люблю лишь землю мертвецов, кладбище, сновидения, места призраков, тайны и т. д.“

И еще (стр.237): „Вначале она мне не нравилась. Я полюбил ее, лишь поняв, что и у нее есть мертвецы“. Как будто их нет в каждой стране! „Затем это ответ на вопрос: чего ради?“ (стр. 238).

Необходимость искусственно подогревать интерес к ложному образу рождается у Барреса из глубокого сознания собственного оскудения. У него не встретишь реальной насущной проблемы. Ему нужно изобретать; без выдумки ему нечего было бы сказать. Отсюда — острое ощущение небытия, пустоты, смерти; потребность „довольствоваться малым“ (стр. 236).

Перечел с глубокой радостью первую книгу „Wahrheit und Dichtung“ [16] по-немецки. Попробовал в шестой или седьмой раз (по меньшей мере) осилить „Also sprach Zaratustra“.[17] Немыслимо. Я не выношу тона этой книги. И мой восторг перед ницше не заставит меня претерпеть до конца этот тон. В конце концов мне кажется, что он перестарался: книга ничего не прибавляет к его славе. Я постоянно чувствую в нем зависть к Христу; назойливое желание дать миру книгу, равную Евангелию. Если „Так говорил Заратустра“ и более известна, чем все остальные книги Ницше, то это только потому, что это, в сущности, роман. Но в силу этого она может удовлетворить вкусы самого низшего разряда читателей, — для тех, кому еще необходим миф. А я… как раз люблю Ницше за его ненависть к вымыслу.

„Сцены будущей жизни“,[18] которые я дочитываю, не дают мне никакого удовлетворения. Несколько слов предисловия заставили меня ожидать большего. Если американизм восторжествует и если позднее, после его триумфа, снова взять эту книгу, — боюсь, как бы она не показалась детским лепетом. Высший индивидуализм должен мечтать о стандартизации массы. Нужно лишь сожалеть, что Америка останавливается на первых шагах. Да останавливается ли? Благодаря ей человечество начинает вглядываться в новые проблемы, развиваться под новым небом. Под обеззвезденным небом? — Нет, под небом, звезды которого мы не сумели еще разглядеть.

Я полон уважения к „Демону юга“ Бурже и считаю, что большое место, занимаемое им в литературе, принадлежит ему по праву. Книга эта совсем не так вяло написана, как я предполагал. В его работе нет внезапных срывов, психологических ошибок; замечания всегда верны и иногда удивительно разумны. Но когда, оставив на время „Демона юга“, я принимаюсь за Гете, сразу видишь (не к чему и сравнивать, чтобы

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×