после 1869 года утверждается стиль Ганса Макарга, помпезно-декоративный, пышный и чувственный. Живопись раньше других искусств уловила искушения «декаданса» — но и австрийская поэзия тоже была затронута настроениями 1880-х годов и конца века, настроениями, оказавшимися неожиданными для классически оформленной традиции австрийского искусства. Штифтер писал в 1847 году: «Все великое просто и кротко, как само мироздание, а все жалкое трещит, как Шекспиров Пистоль, и бессилие шумно и драчливо — так мальчишки, играя, изображают взрослых»[5]. Высокое искусство не было подготовлено ни к коммерциализации искусства, ни к социальным переменам в обществе, внезапно, ближе к концу века, выплеснувшим на поверхность «порок» как притягательную, манящую, всеобщую силу. Никаких орудий защиты, орудий критики при нем не было — австрийская классика (в отличие от русского реализма середины и второй половины XIX века), увлеченная образом идеального бытия, значительно меньше занималась критикой реальных человеческих отношений, правдой конкретности. Не было ничего — кроме самой традиции, кроме образцов высокого творчества,

* * *

Австрийская поэзия, австрийское искусство развивались не совсем так, как это иногда рисуется усталому взгляду литературоведа: сентиментализм сменяется романтизмом, романтизм — реализмом, реализм — натурализмом, натурализм — символизмом. В Австрии стилистические и идейно- художественные фазы развития не столько сменяли друг друга, сколько наслаивались друг на друга, слагая прочный ствол традиции, в которой все прошлое сохранялось в настоящем и пребывало в нем. Просветительство накладывывается на барочный образ мира, но не отменяет его: у Грильпарцера, у его современников — драматургов венского народного театра, гениальных Ф. Раймунда и И. Нестроя, — продолжает жить барочная сцена с ее аллегориями, с противопоставлением земного, нижнего, и небесного миров, с неудержимым разлетом фантазии. Традицией, восходящей к барокко, живет искусство XIX века, и реалистические чаяния долгое время укладываются в эти рамки. Романтизм такая традиция почти не допускает до себя, и понятно, почему: образ мироздания, цельный и гармонический, несовместим с представлением о вольной, «эмансипированной» личности, которой хочется овладеть миром и безраздельно властвовать в нем.

Но в австрийской поэзии можно видеть и разрывы связей. Во второй половине XVIII века в Австрии не было больших поэтов, но были известные: Алоис Блумауэр (1755–1798), перелицевавший «Энеиду» Вергилия, как русский поэт Н.П. Осипов и украинский поэт И.П. Котляревский; Иоганн Баптист Альксингер (1755–1797), автор виртуозно написанных «рыцарских поэм» «Доолин Майнцский» (1787) и «Блиомберис» (1791), Лоренц Леопольд Хашка (1749–1827), Йозеф Франц Рачки (1757–1810). Имена всех этих поэтов встречаем в перечне подписчиков на известное гёшеновское собрание сочинений Гете в 1790 году; однако для усвоения немецких поэтических ценностей еще не подоспела пора — лишь в эпоху Венского конгресса, к середине 1810-х годов, сочинения Виланда, Шиллера, Гёте, очевидно, пользовались в Вене широким спросом.

Венским, австрийским поэтам приходилось как бы заново овладевать языком и стилем новой поэзии. Надо было окультуривать поэзию, которая в 1780-е годы порой предстает в какой-то хаотической смеси традиций и мотивов; Алоис Блумауэр начинает сборник своих стихотворений с обращения «К Музе», чей «неземной лик» зрит поэт, однако тут же оказывается, что Муза слишком доступна — благословение Музы для поэта все равно что плотское обращение с ней:

…Und fa?t ihn dein Arm, und befeurt ihn dein Ku?,

So stromt ihr, und schlie?t ihr im feurigen Gu?,

Wie Ramme und Flamme, zusammen.

Da rie?t er dir ringend den Gurtel entzwey,

Und wohnet in Mannlicher Fulle dir bey,

Und schenket zu Kindern dir — Flammen.

Doch jeglichem, der eine Metze dich glaubt,

Und geil mit Gewalt dir Umarmungen raubt,

Dem lohnest den Frevel du bitter:

Er windet sich kraftlos, und stillet an dir Die schnode, sich selbst uberlegene Gier,

Und zeuget sich — Kruppel und Zwitter[6].

Видно, однако, что Блумауэр знал своего Шиллера… А Герберт Цеман приводит выразительный пример того, как один австрийский поэт-просветитель (Готлиб фон Леон) под сильным впечатлением «Майской песни» Гёте, этого лирического излияния-восклицания, начинает варьировать и расширять ее, возвращая в сферу риторических упражнений[7].

Только у Грильпарцера австрийская новая поэзия встает на ноги и достигает классического качества, не оставляя риторических рамок, приемов, которые, впрочем, были общи для всей европейской романтической поэзии и в ней использовались и ломались. Здесь лирика на высоте отечественной идейно-нравственной традиции, она ее осуществляет, осуществляется в ней — не без явных трудностей. Мрачновато-сдержанный, Грильпарцер не создавал поэзию открытого, обнаженного чувства — чувство в его стихах приторможено, оно выражено контурно, прерывисто, чуть бесплотно, чуть угловато. А ведь Грильпарцер был мастером настоящей поэтической музыки, какой добивался тогда, когда мог почти совершенно отстранять свое «я» (в лирике оно иной раз стоит ему поперек дороги); Гейнц Киндерман не случайно назвал драму Грильпарцера «Волны моря и любви» самой прекрасной из драм, когда-либо написанных по-немецки[8]. Чего стоит одно ее название — «Des Meeres und der Liebe Wellen», необычное и не сентиментальное, а возвышающее лирический поток мысли, чувства, стиха — в их слитности. Австрийское искусство XIX века не могло бы создать ничего подобного «Тристану и Изольде» Вагнера — динамике безысходного томления в австрийской музыке противостоят величественные конструкции брукнеровских симфоний, «готические соборы», по давнему удачному сравнению. Немецкой трагедии любви в австрийской поэзии соответствует и противостоит драма Грильпарцера о Геро и Леандре, вобравшая в себя прекрасную и простую музыку слова. Всегда неповторимо-особенный тон несказанно тонко и конкретно передает внутренние движения, жесты персонажа; патетика Шиллера, нарочитые нагнетания Клейста, словоизвержения Вагнера, громкая риторика Ф. Геббеля ему чужды. Чтобы быть лиричным, Грильпарцеру надо смотреть на лирическое «я» со стороны:

Wie schon du brennst, о Lampe, meine Freundin Noch ists nicht Nacht, und doch geht alles Licht,

Das rings umher die laute Welt erleuchtet,

Von dir aus, dir, du Sonne meiner Nacht.

We an der Mutter Brust hangt alles Wesen An deinem Umkreis, saudend deinen Strahl.

Hier will ich sitzen, will dein Licht bewahren,

Da? es der Wind nicht neidisch mir verloscht.

Hier ist es kuhl, im Turme schwul und schlafrig,

Die dumpfe Luft druckt dort die Augen zu.

Das aber soll nicht sein, es gilt zu wachen[9].

Между тем в собственно лирическом стихотворении Грильпарцер мог написать иногда:

…Denn er, der Allbelaurer, sah ubrall Lauscherblick[10].

Написанное не просто не звучит, но и толком непроизносимо.

Идеи, образы, мысли, представления, занимавшие европейский романтизм, присутствуют в его стихах — однако отнюдь не в романтическом обличье:

Auf blinkenden Gefilden Ringsum nur Eis und Schnee,

Verstummt der Trieb zu bilden.

Kein Sanger in der Hoh.

Kein Strauch, der Labung bote,

Kein Sonnenstrahl, der frei,

Und nur des Nordlichts Rote Zeigt wust die Wustenei.

So siehts in einem Innern,

So stehts in einer Brust,

Erstorben die Gefuhle,

Des Grunens frische Lust.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×