использует на такой игривый манер тех, в ком мы уверены больше, чем в самих себе.

Мы деремся за уважение к человеку. Безразлично, друг он или враг. Человека либо уважают, либо не уважают. И дело тут вовсе не в милосердии, а в чем-то неизмеримо более высоком. Расстрелы заложников? Военная необходимость. Можно быть в большей или меньшей степени жестоким. Можно избегать ненужного кровопролития, пощадить безобидные развалины, хотя вопрос тут ставится совсем на другом уровне. В опасности человек всегда становится в какой-то мере жестоким, грубым, невоспитанным. И в этом смысле люди не отличаются друг от друга сколько-нибудь существенно. Конечно, к врагам они безжалостней, чем к своим. Но при всем при том расстрел заложника может сочетаться с высочайшим уважением к человеку. Существуют палачи, которые обнажают голову перед своей жертвой. Одно дело — расстрелять бесстрашного лазутчика. Другое — презирать его. И я дорожу уважением, возвышающимся над жизнью. Равно как и воинскими почестями, которые положено отдавать пленным.

Здесь же речь идет совершенно о другом. Нацисты презирают человека, всех людей, своих и врагов, коль скоро так бессовестно используют сокровенные движения их души, коль скоро ловят проявления сострадания, благодарности, любви, усталости, чтобы дать им такое омерзительно механическое применение. Я вспоминаю такое же [нрзб.] у детей. Вспоминаю своего соученика по коллежу, робкого, несуразного двенадцатилетнего мальчишку, который обменивался наивными письмами с сестрами, письмами, полными мелких домашних сплетен, мелких нелепиц бедной семьи, надежд и простодушных порывов гордости. Но сам он был не[способен?] на гордость. Пачку этих писем выкрал один хулиган. И вот он влез на учительскую кафедру, а несколько других хулиганов держали багрового от стыда мальчика, вынуждая его слушать, как под оглушительные взрывы хохота публично оглашают его тайны.

В душе у него было одно только желание. Убить. С нарушением неприкосновенности некоего внутреннего царства либо смиряются, либо нет. Существуют границы, переступать которые противоестественно… Но там, где на свет открыто выволакивают расовые различия, там перейдена внутренняя граница. И тогда ощущаешь на губах вкус убийства. И мы, одиннадцатилетние мальчишки, из которых каждый был сам по себе, в тот раз поняли, что значит чувство стыда. Допустимо все, только не это. Мы смолчали бы, если бы его поколотили, пусть даже несправедливо. Но теперь мы воспринимали его позор самой возвышенной частью своего существа — не той, где таится сострадание, но той, где живет честь, где в человеке живет человек. Человек, который получен нами как таинственное наследие семейного [нрзб.], веры, чего-то, чему я даже не могу найти определения, неуловимого и неоценимого. И мы схватились за оружие. Оружием нашим были линейки, чернильницы и кулаки. Мы отомстили за подвергшегося пытке товарища, который после подобного унижения того гляди утопился бы со стыда. Всего залитого чернилами (результат взрывов наших метательных снарядов), мы торжественно вынесли его на руках.

— Да не плачь ты, дурак! Эти твои письма были такие [нрзб.], что никто ничего не понял.

И он, вновь обретя достоинство, засмеялся…

И это главное. Нами двигала не жалость. Пусть она праведна, благородна, необходима, но существует нечто прекрасней, чем она, и это нечто кроется в глубине наших чувств. Мы защищали этого мальчика и в то же время нечто большее — человека, которого чтили в нем.

Наши цели в войне! Они у нас есть, и они все те же. Естественно, поля, леса, деревенские сумерки и полные амбары — все, что связывается с будущим и основывается на будущем. Существует красота в стремлении к победе, но она существует и в устойчивости, неизменности родового наследия, в неторопливой привычности, которая называется верой и постепенно, понемногу все окрашивает в свой цвет. Этот цвет проявляется не сразу, но благодаря ему после стольких веков существования Франции мы, чьи корни уходят в такую глубину, обрели волшебный мир. Чтобы обрести душу, нужно спокойствие, и Нагорная проповедь проходит через века. А динамичность немцев — всего лишь замутненность сознания: в них не теплится внутренний огонь. Но в конце концов и в сущности, дело вовсе не в том, чтобы браться за оружие ради обороны границ, существующих для спокойствия сынов человеческих. Нет, надо защищать ту несуществующую, незримую границу, над которой впервые нависла опасность.

Нам прекрасно известно, что тоталитарное государство — это масса, подавляющая индивидуальность, нация, подавляющая человека. Вот уж поистине великое открытие, которым так кичится г-н Гитлер, доказывая свою гениальность! Суть его в том, что множество людей сильнее, чем один человек, и, следовательно, если единица не подчиняется множеству, это противоестественно. Что немецкая масса сильней, чем чешский народ. А то, что чешский народ, будучи слабее, существует и имеет какое-то свое мнение, это уже нестерпимый вызов, равно как и существование художника, который не желает писать в соответствии с идеалом массы.

Отношение к Польше? Да то же самое, что и к человеку внутри Германии: неуважение. Презрение к интеллектуалам. Разумеется, они наделали ошибок, вообразив, что мир можно выразить дифференциальными уравнениями, а не созидательной деятельностью. Но нацисты исполнены не столько презрения к интеллектуалам, к этой республике профессоров, сколько презрения к внутреннему содержанию. К личным ценностям, прообразу частной собственности (sic). Частной собственности Человека. В основе всякой цивилизации лежит поразительный парадокс: человек уравновешивает могущество толпы. И тот, кто в одиночку идет в толпе незнакомых людей, может сохранить свою одежду, несмотря на то что он бессилен отстоять ее. Именно в этом и состоит мощь духовного царства, которое одерживает верх над физическим эгоизмом. Когда же отказываются от этой точки зрения, то взамен обретают логику, возможно и глубокую, но уж никак не возвышенную. И обнаруживают слабость противника. Да что там слабость! Тот, кто выходит на улицу без оружия, нелеп, отжил, его необходимо срочно сожрать во имя логики.

Я внимательнейшим образом прочитал необыкновенную книгу Раушнинга.[3] Я говорю «необыкновенную». потому что, будь я г-ном Гамеленом,[4] я купил бы се, чтобы издать во Франции. Желая того или нет, но Раушнинг весьма язвительно насмехается над гитлеровской идеологией. И, читая его, я заметил следующее: когда Гитлер произносит «отжившее» говорит о чем-то отжившем, заявляя, что это отжившее не сможет сопротивляться наступающим войскам, с ним поначалу соглашаешься, так как он указывает на очевидные вещи. Но чтобы все встало на свои места, достаточно всякий раз заменить «отжившее» на «хрупкое и утонченное».

Разумеется, правила игры, позволяющие слабой Голландии сосуществовать с многочисленными соседними нациями, были бы всего лишь отжившим парадоксом, с которым все свыклись, не замечая его хрупкости («в Европе слишком много столиц»), если бы некое всемирное согласие не предусматривало ее существования. Если бы существование Голландии или Швеции не соответствовало желанию всего мира. Если бы все множество наций не служило в каком-то смысле каждой отдельной нации, как множество индивидуумов служит у нас отдельному индивидууму. В самом деле, парадоксально, что тог, кто думает не так, как все, еще не уничтожен: ведь все куда сильнее каждого в отдельности.

Но цивилизация — это и есть рождение того самого внутреннего царства. И чтобы все соглашались защищать каждого в отдельности, надо, чтобы в каждом было нечто от всех. И это нечто есть Человек. Все это трудно выразить словами, но нетрудно почувствовать. И когда мы, двенадцатилетние, кинулись в драку за нашего ровесника, мы защищали в себе Человека.

И мы, не одержимые идеей силы и экспансии, чувствуем себя не ущемленными, а, напротив, обогащенными оттого, что существует Голландия или Швейцария. Их слабость не является для нас противоестественным парадоксом. Мы не видим причин для обращения их в рабов во имя более грузного людского месива. Мы любим всех, кто дарит нам свет, будь то голландский живописец или скандинавский музыкант.

Мы защищаем то, что дарит нам свет. Швейцария или Перу не возмущают нас: они помогают нам быть, помогают определить самих себя. Они везут к нам свои духи и тюльпаны или свою дикарскую музыку.

И это в точности то же самое. Та же точка зрения, определяющая как отношения между нациями, так и отношения между отдельными людьми. Наши цели в войне? Защитить саму нашу сущность. И в большей мере нашу сущность, чем наши законы, камни и басни Лафонтена, которые периодически всплывают в нашей милейшей патриотической пропаганде. Что мы защищаем? Басни Лафонтена! Заявив такое заводскому рабочему, вы его изрядно воодушевите! Нет, мы деремся за то, чтобы никто не имел права публично читать наши письма, за то, чтобы не быть задавленными массой. Чтобы писать, что нам угодно,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×