заступаться. И до всего ей дело, девчушке этой, и ничего она не пожалеет, если кто-нибудь нуждается в поддержке.

— А ну, зайди-ка! — позвали Катю в хату. — Чего там стоишь? Зайди, зайди!

Как раз в эту минуту в окно из-за спины Кати ударил и осветил лица собеседников яркий янтарный свет заходящего солнца, и засияла медь самовара на столе, и всё, что происходит в мире, показалось вдруг не таким страшным и угрожающим, и стало как-то легче на душе. Ну сидит в Крыму Врангель, ну пускай пока сидит, одолела страна столько врагов за эти два с лишним года гражданской войны, одолеем и его. А морить голодом детишек Петрограда, который столько отдал революции, действительно ни к чему. Из одной опаски, что Врангель может вылезть из Крыма, не сделать доброго дела? Да не пустим мы его в Таврию, барона, не дадим вылезть сюда, и баста!

— Ну заходи же, милая! — звали Катю. — Не съедим мы тебя, что боишься? Давай, давай! Не бойся!

— А я и не боюсь, — отвечала Катя. — Не хочу мешать, и все!

Правду сказать, очень смутилась девушка, до того смутилась, что у нее выступили на глазах слезы и покраснели кончики ушей. Но деваться-то некуда, право же, да и не в натуре Кати было прятаться, уходить от того, что волнует, бояться «света»… Нет, не зря ей так понравилось изречение, приведенное лохматым политотдельцем. «Иди, иди на свет», — сказала себе Катя и вошла в хату.

— Садитесь чаевать с нами, дочка, — пригласил ее к столу самый старший из штабников. — Мы вас любим, Катенька.

Катю в самом деле любили в штабе и многое ей прощали. Дело в том, что вмешивалась она порой совсем не в свое дело; не смолчит из одного только чувства справедливости. А с виду такая робкая, стеснительная, тихая… В последние дни она успела прослыть рьяной сторонницей немедленного устройства в Таврии питерских ребятишек и всех агитировала: давайте, давайте, давайте побыстрее привезем их и устроим. Смотрели на нее люди и дивились: будто одержимой стала. И в душе радовались: славная молодежь пришла в революцию, и как этому не порадоваться!

Что же было с Катей в хате?

Угостили ее кружкой кипятку из самовара и сахарком и сказали, что она молодец, и хорошо, что она, Катя, так горячо ратует за питерских ребятишек, а лохматый политотделец, пока она глотала чай, присел к ней и спросил:

— У тебя в Питере кто-нибудь есть?

На правах работника политотдела, где этот Борис не только числился лектором, а делал все, что угодно, вплоть до хождения в разведку, он говорил Кате «ты», так как она была комсомолкой, а работой комсомола 13-й армии руководил политотдел. А вот штабисты, те чаще обращались к ней на «вы».

— Ну, что молчишь? Кто же там у тебя? — допытывался лохматый.

— Никого, — наконец выдавила из себя Катя.

Ей почему-то было трудно говорить с Борисом. Как всегда, он был в очках, но и сквозь их толстые стекла ее обжигал горящий взгляд его глубоко запавших темных глаз.

— Слушай, ты, — продолжал он, не спуская с нее взгляда — хочешь, мы тебя туда и пошлем?

— Куда?

— В Петроград. За ребятками.

До Кати не сразу дошло, о чем речь. Она не могла выносить чересчур долго взгляда политотдельца. Он пронизывал ее насквозь и будто выставлял на свет ее душу, а вот уж этого ей не хотелось, нет, ни за что! И она растерянно проговорила:

— У меня нигде никого нет! Нигде. Один отец… Но я не знаю, где он.

— Знаем, знаем, что у тебя отец, и кто он, тоже знаем, — закивал политотделец. — Авось найдется твой батя, война многих разлучила, не ты одна такая… Я, знаешь, просто так спросил, нет ли у тебя кого- нибудь в Питере, из чисто анкетного интереса. Так вот, хочешь туда? Я похлопочу, и поедешь.

— Ну, поеду, — проговорила Катя.

Глаза лохматого стали строгими, он покачал головой и, обращаясь не к Кате, а к окружающим, сказал, усмехаясь:

— Энтузиазма я что-то не замечаю.

— Да будет вам, Борис, — раздались голоса штабников, — оставьте ее в покое, нельзя же так, сразу с места в карьер.

— Почему нельзя? — не отставал политотделец. — В Петроград как раз придется послать людей. А некого! Сам бы поехал — не пускают. Вот командарм скоро вернется из поездки, и все решится.

— Ну, и как решится, так и решится, — опять прозвучали голоса. — И кого можно, того пошлют.

Тут Катя тихо произнесла:

— Я поеду… Я готова, если пошлют.

— Смилостивилась наконец! — сказал Борис. — Комсомол тут должен помочь. Дело-то доброе!..

Катя молча поднялась и вышла.

— Командарм ее тоже не отпустит, — усомнился кто-то из штабников.

— А почему? — развел руками Борис. — На фронте у нас пока тихо, особых операций нет. Катю было бы хорошо послать в Питер, она с сентиментами, дети таких любят.

— Теперь уж она сама не отстанет, надо ее знать, — произнес другой оперативник. — Ну, да ладно, товарищи, пора за дело… Что нам Лукреций и Гельвеций, когда у нас на носу Врангель!

Гасли лучи заката, и подвигалась холодная степная ночь, хотя весна уже была в разгаре.

…Командармом 13-й армии в ту пору был Роберт Эйдеман, молодой латыш (а в 13-й армии латышей было много, целая дивизия), лет этак двадцати пяти. Несмотря на столь молодой возраст, он успел прославиться в прошлогодних боях с Деникиным и выказать военный талант; а был у него еще талант — с ранней юности он увлекался поэзией и успел накануне революции выпустить в свет две книжки стихов.

Такие вот командармы были в ту пору. Егоров, командовавший сейчас всем Юго-Западным фронтом, тоже еще молодой человек, с прирожденным, казалось, военным талантом, так хорошо пел и играл на сцене, что из него вышел бы прекрасный артист. А приходилось воевать, и он воевал, как и Эйдеман и многие другие военачальники гражданской войны, обладавшие удивительно разносторонними дарованиями.

Это он, Эйдеман, поэт и воин, написал в своем стихотворении:

Знай, друг: нет покоя! У жизни лишь вьюги Да бури — подруги, И грозы вокруг.

А смотрите, как красочно написал он о сибирской степи, где начинал свой боевой путь еще в первые месяцы гражданской войны:

«Сибирская степь… Знаете ли вы этот простор моря сочной травы, волнуемой ветром. Простор такой безбрежный, что по нему гуляет хозяином только ветер… Он проходит мимо нив, нежно гладит рукой июльские тяжелые зреющие колосья, посвистывая, уходит в синие сумерки. И тихой ночью, когда смолкают выстрелы, слышно, как нежно звенят колосья… Колосья тяжелые… Но… в Москве хлеба нет…»

Как думаете, мог такой человек не отозваться на телеграмму Землячки о бедствиях питерских детишек?

Он приехал ночью, совершив долгую и трудную поездку в расположение своих передовых частей. В штабных хатах, как обычно, светились окна, там при свете керосиновых ламп шла кропотливая работа, которая (непонятно для непосвященных) оставалась кипучей даже в эту пору фронтового затишья. Загородившись Перекопом и Сивашскими топями, Врангель пока молчал.

А командарм чувствовал: вот-вот может начаться что-то и надо быть к этому готовым.

Так и так, доложили ему, есть телеграмма из Москвы от Землячки, дали прочесть. Он пробежал

Вы читаете Последний рубеж
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×