своя причуда.

Большая семья. А он вот один.

...Почему же у него не хватило сил всех их собрать, своих и ее детей? Они бы держались вместе в это мутное время.

Или в самом деле у него просто не оказалось в запасе нужных слов?

...Да, так вот и жить здесь. Здесь, в родовом гнезде. И оставить Ирину. Быть лишь самому себе хозяином, а они все — пусть как хотят: поют мантры, кадят, пьют чаи.

Разбить сад, как у дедов, — все было белое по весне. Выстроить баню. В газете есть объявление о продаже осинового сруба. Осина для бани лучше всего. Она от воды матереет.

Двое сынов со своими детьми будут наезжать, куда они денутся. Летом в городе адище. И однажды они сядут втроем в автомобиль и отправятся в степь крымскую до старшего.

Черт с ней, с Ириной, с бабой. Пусть сидит со своей обидой. Слушает поповские песенки обо всем таком загробном и сладком. Они—то как раз говорить мастера. А что толку. Разве ихние словеса что— нибудь значат? Тут уже налицо, как говорится, другая крайность. Заливаются соловьями. Соловушки с этакими—то лапищами. Это какое—то надругательство над мужской природой. Нацепить рясу и петь с бабушками, хороводы с ними водить, — а после в келейке завинтить стопарь, заесть салом: добре!.. Знаем мы эту богадельню. Епархия — большой колхоз, владыка председатель, и воруют так же кирпичики и прочее, попивают. Вот это—то и задевает. Что же вы... что же вы... разукрашиваете? а сами в говне. Грош цена вашим словам. Пустое все. И нечего лезть с потусторонним. Что за вера такая. Ну, собаку хозяин хотя бы кормит. А чем их кормят попы. Сказками? Ну да. Одним — в рай, как в магазин, где всего навалом и все бесплатно, других — на какие—нибудь вечные погрузочно—разгрузочные работы, на торфоразработки, по яйца в ледяной воде, или на лесоповал, в бараки с тухлыми щами, спать на вшивых матрасах. Ну и ничего. Человек ко всему привыкает...

Мы здесь еще устроим так, что будет хорошо. Что люди деревенские скажут: вон как живут. И батька у них, как воевода. А сынов он еще уведет из—под баб. Должны же они... Короче: должны они батьке или нет? Каждому отцу сыны должники или нет? Спросить у музыканта, как он думает. И пусть передаст среднему, самураю. А тот младшему. Младший—то всех их поскромней, толковый... Мы еще наведем здесь шороху. Пошерстим окрестности с мальчиками. На чердаке есть сеть, лодка. В укромном месте винтарь. Ирина, наученная попами, заявила в милицию: дескать, грозился пристрелить. Приезжали с обыском. Ничего не нашли, найдите у старого опера!..

Василий Логинович вообразил русую, невысокую, полноватую Ирину, ее руки, волосы. Грозился...

Он опустился в кресло. Затем привстал, включил телевизор. По экранному полю запрыгали фигурки. Он смотрел, ничего не понимая и не слушая. На него нахлынули ночи и дни с ароматом тела Ирины, с ее голосом. Это было враждебно—родное тело.

Василий Логинович бросил взгляд на часы. Гарик с музыкантом запаздывали. Нянька уже легла. Что там у них... Может, автомобиль сломался. Или баба пришпилила к юбке. Одного и второго. Хотя музыкант домой не собирался. Или ему уже отрезали руку.

«...И какая разница, кто эти шестьдесят пять лет прожил, я или брат? И кому из нас двоих лучше?.. Хотел бы он прожить мою жизнь? А ты сам? Еще раз?..»

Василий Логинович подумал обо всем, что было, попытался подумать, охватить все мысленным взором: начало здесь, на плоском холме над торфяной долиной, и все места, где бывал, море и Север, города, улицы, застолья, учебу, поцелуи и объятия, рождение первенца, свадьбы сестер, езду на крышах вагонов, драки; он вспоминал зимнюю реку с кровавыми полыньями, цветущие сады дедовские; отца, уходящего к станции, скользящего на глине, хватающегося за мокрые ветки орешника; и еще один эпизод — больше об отце он ничего не помнил — поездку на телеге куда—то за реку за пчелами в жарких полях, под небом с трепещущей птицей... и если бы все это хорошенько припомнить, к кому они ездили, что это был за человек, что он им говорил, — так что отец потом был весел и ласков... курил самосад... пахло полынью, сбруей... солнце висело в дымке, они были на горе, скрипели колеса, отсюда все начиналось, вся жизнь хозяина, который умел быть веселым и ласковым и знал и умел выговаривать все слова.

... В полночь он понял, что ждать ребят бесполезно. Они не приедут.

Василий Логинович сказал вслух:

— Ну что? Будем привыкать и обживаться.

Но глубокой ночью погасил всюду свет, запер все двери, вышел за ограду и зашагал по улице, миновал тополевые врата и направился к городу, мутно, мягко сиявшему всеми своими слепыми очами во тьме. Он шагал, хромая, и на его лице оседала теплая водяная пыль невидимой осенней дождевой сети, раскинувшейся над немыми полями, дорогами, над оставленной навсегда деревней.

До города его подвезли.

По безлюдным улицам он дошагал до своего дома. Еще издали увидел, что окна темны. Но еще бы, уже почти утро. Даже если бы...

Он открыл дверь подъезда и начал подниматься. Если закрыто на один замок, то это значит... Ключ повернулся в нижнем замке. Затем в верхнем. Василий Логинович распахнул дверь и с ненавистью окинул взглядом пустую прихожую, комнату, кухню, шахматы на столике. Он заколебался: входить или не входить. Звучно и бездушно наперебой тикали часы: большие, с маятником, маленький будильник и круглые часы на кухне. Василий Логинович пожалел, что нигде не купил выпить. Он переступил порог, прикрыл дверь, постоял некоторое время в прихожей и начал медленно раздеваться.

8

В гулких переходах звучали голоса. Господин с госпожой обсуждали... Что они обсуждали? Да, это событие. В город прибыл музыкант. Но ему повредили руку. Чи—жик, чижи—чек, маленький во... привязалось дурацкое сольфеджио. Такое красивое название для такой скуки. Музыкант чем—то напоминал Сакса Федорова. У него были серо—голубые глаза, светлые волосы, только длинней, вьющиеся, локоны до плеч. И он прибыл в город, чтобы наконец... что? Ну, вообще. Он приехал, конечно, верхом.

...Однажды лошадь ходила по городу. Папа сказал, что, наверное, от цыган сбежала, где—то в деревянных домах живут в оврагах цыгане (на цыпочках, цыкнуть, цыпленок). Было рано, они сокращали путь, шли — а не ехали на трамвае — через центр, чтобы успеть на поезд в Москву. А лошадь брела себе краем площади, пощипывала с клумб; мимо каменного памятника Ленину, который родился в апреле (любимая бабушкина мелодия). Потом, видно, захотела пить и направилась по аллее Сада к фонтану, помахивая хвостом.

Она рот разинула и про Москву забыла. Но папа ее позвал. Пошли.

По Москве лошади не гуляют.

Она повернулась на бок. Накрыла ухо ладонью, полежала. Встала и вышла из комнаты.

В кухне горел свет. За дверным толстым стеклом виднелись фигуры.

— Тише.

Бледное пятно лица. А папа сидит спиной. Голос мамы.

— Ты еще не спишь?

Она молча проскользнула в туалет. Спи, спи. Как тут заснешь. Там, где труба уходила в потолок, были маленькие трещины. Мелкие рыжие муравьи скрывались в трещинках и появлялись снова. Фараоновы. Лазутчики. У них есть свои невидимые дороги, трассы. Если провести пальцем, пересечь такую дорогу, то они сбиваются, останавливаются, как перед преградой, стеной, обрывом, и начинают блуждать.

Маму они не раздражают, а вот короеды выводят из себя. Приходится умыкать их. А то припечатает и разотрет. «Я спасаю нашу мебель, твою кровать, ноты, книги». Зачем их спасать. Пусть жрут. Папа давно хочет спать на одном матрасе, как император Хирото. Сомнительно, чтобы настоящий император спал на полосатом обыкновенном матрасе. И ходил в обычный туалет... У него беседка с розами. Неужто у японцев вправду нет мебели?

Вы читаете Вариации
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×