1. Каждый раз вечность начинается неожиданно…

В этом деле трудней всего не сюжет сочинить или мысль.

Подобных вещей у меня скопилось не меньше, чем времени. Особенно после войны, когда оно перестало двигаться. Видно даже – из чего состоит вечность.

Без этого понимания, однако, сочинять не стоит: настоящая книга убивает не время, а вечность. Которую люди боятся. Потому, что вечность нигде не заканчивается. И каждый раз, как и сегодня, начинается неожиданно.

Лейб не играет в этой книге никакой роли, и я тут вспоминаю лишь, что он жил как стилист. И называл себя Львом Давидовичем. Соответственно, самым неожиданным считал не вечность, а наоборот, – старость. Красиво, но глупо. Как большинство лейбов, слова он знал все, но душу – только свою.

Перед его умением говорить красиво я до сих пор снимаю фуражку. Но перед его пониманием души – надеваю обратно.

Старость – это слово. Пустое. Умираешь не после старости, а после жизни. Иначе ничего пугающего в смерти не было бы.

Пустых слов я наслышался столько, что под их грузом мой ЗИС утонул бы сейчас в этом снегу. Слов вообще много – и писать их легко.

Трудно другое – обойтись без памяти. Забыть, что про всё на свете уже знаешь. Сочинительство требует умения удивляться. Но удивлению мешает память.

Без неё у меня не было бы и привычки к себе. А я к себе привык. Не живу без себя и дня. Писатель же должен уметь обходиться без себя. Поэтому я и хотел им стать. Все остальные ко всему привыкают. Даже к смерти.

Я не знаю никого, кто не привык бы к ней и вернулся. За исключением Учителя. Который и играет в этой книге главную роль. Вместе со мной.

Но Учитель знал глаголы вечной жизни. Стань я с самого начала сочинителем, – сочинял бы только о нём. Даже жизнь свою – если начать заново – прожил бы как Учитель. Без привыкания к ней. И умер бы так же. Без привыкания к смерти.

В детстве – пока я ещё не привык к себе – у меня была уйма времени жить не своей жизнью. Но за это наказывали. Ибо мне приходилось говорить не свои слова.

Я воображал себя не человеком. Русским богатырём, например. На коне.

Или монгольским ханом. Тоже на коне. Конь человечнее автомобиля. Тем более – человека.

С высоты седла мне открылся вид на другой мир. Не на лачугу мою глиняную, а на каменные дома со шпилями над чистой рекой. А она плещет и подрагивает янтарным бисером фонарной ряби. В эти минуты дятел стучал не по дереву. По моему сердцу. И слова получались не мои, а другие. Глаголы.

Отец, однако, пинал меня сапогом:

– Зачем, выблядок, такой слово в рот берёшь?!

На пинки я не обижался: он имел на то право, а правом надо пользоваться. Я обижался на непонимание.

Позже, в семинарии, стал воображать себя богом. Пока не вычислил, что он-то и начинил человека дерьмом, ибо сотворил его по своему подобию. И меня снова принялись бить. Но теперь уже я обижался на себя. Тоже за непонимание.

Поэтому мне расхотелось быть и богом. А это обидно: останься я богом, – жил бы в полном неведении. Не знал бы даже того, что человек начинён дерьмом. Собственной вони никто не чует.

Раз уж я всё знаю, заключил я, значит, я не бог. Или его – каким он раньше был – уже нету.

Но возвращаться в человека я никогда не думал. Если подражать людям, надо не только умирать, а и слова говорить скучные, не глаголы.

Глагол, то есть правда, тоже вучит скучно. Лейб говорил блестяще. Но это легко, если не хочешь быть ещё и правым. А быть правым – это разделять с народом его мысли. Иначе он за тобой не пойдёт.

Легко и народ понимать. Трудно соглашаться с ним. Кто не соглашается, становится мыслителем. Это почётно, но кроме мыслей ничем не владеешь. А кто соглашается, может стать вождём. То есть – оказаться правым.

Блестящие слова становятся глаголами – когда они ещё и правые. Как у Учителя. И когда не надо обращаться к народу. Если же хочешь, чтобы он шёл за тобой, слова получаются такого же цвета, как он сам. Бесцветные.

Для своих семидесяти лет я произнёс их не много. Чаще всего доверялся красноречию пауз. Молчал. Как сейчас.

С молчанием беда лишь в том, что оно утомляет. И не только ум. Вот просидел сиднем я на сцене весь вечер – и нога тоже молчала. Потому, что был шум. А сейчас – снова ноет. Потому, что тихо. Даже пурга за окном молчит. Ни свиста, ни завывания.

На моём веку тихая пурга случилась дважды. Во второй раз – в ссылке. В Заполярье. А там жить нельзя. Там слишком тихо. Я и сбежал. Сперва потерял дорогу, а потом силы. И свалился в снег, чтобы умереть. На радость волку. Но он незлой был. Тоже заблудившийся. И присел молча рядом. Очень было тихо.

Но ещё тише было в детстве: то ли мне исполнилось пять, и пуржило четыре дня, то ли исполнилось четыре, а пуржило пять дней. И всё бесшумно.

Тишина – враг. Я не верю, что в молчании столько же смысла, сколько в вечности. Молчание, увы, тоже состоит из слов. А ещё тишина – это как незрячий глаз человека, которого никто не видит. Но все боятся…

2. Право на доброту даёт власть…

Придя к этому выводу, я открутил в кабине стеклянную раму и обратился к шофёру:

– Митрохин! Почему молчишь?

– Я не Митрохин, товарищ Сталин, – ответили мне, – я, извините, Крылов.

Правильно, это был не Митрохин. Затылки у людей выглядят не просто глупо, а хуже. Одинаково. Почему, наверное, их и расстреливают в затылок. Затылков не стесняются.

– А почему ты не Митрохин? – удивился я, ибо моя память была в другом месте.

– Товарищ Сталин, вы – когда вышли из театра – сели сперва к нему, а потом – когда отъехали – перебрались ко мне.

– А кто у Митрохина? – спросил я.

– Товарищ Власик. Извините: не товарищ, а генерал Власик, товарищ Сталин.

– Жалко Митрохина, – ответил я. – Власик опять воняет чесноком.

Крылов не нашёл что ответить, – только повёл затылком.

– А ты, Крылов, любишь чеснок?

– Люблю, товарищ Сталин. Чеснок я считаю вкусным продуктом. Но кушаю редко. Если рядом народа нет.

– Молодец! Чеснок надо кушать только, если его народ вокруг тебя кушает.

– Так точно, товарищ Сталин!

– А если народ не кушает, а ты всё равно кушаешь, получается, ты решил, что народ не заслуживает того, чтобы не кушать чеснок… Правильно?

– Правильно, товарищ Сталин!

Тут я ещё раз вспомнил лейбовы слова, будто народ дерьмо, но стены можно возводить и из дерьма. А это неправильно. Во-первых, народ не дерьмо. Человек – да, а народ – нет. А во-вторых, из дерьма стены не поставишь: подсохнет и обвалится…

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×