дождаться своего рая, чем у меня, но для них понятие личности не существовало никогда, а мою при наведении порядка они быстро ликвидируют, если только узнают от своих стукачей о моем существовании. Впрочем, я могу уцелеть, потому что они займутся чем-нибудь более актуальным. Ведь я нигде не служу и никому не мозолю глаза.

Второй вид утерявших личность выглядит совсем по-иному. Они считают свое 'я' лишь случайной и минутной удачей и готовы на все, лишь бы урвать хоть каплю удовольствия: все можно ради жизни - надо же ублажить себя, пока ты есть. Такое 'я' вовсе не 'я', а просто забавный феномен, приятное ощущение живой материи, случайность или трюк слепой эволюции, подарившей мое тело жаждой удовольствия. Из этого следует, что выше всего стоит инстинкт самосохранения - спасайся, кто может и какими угодно способами. В этом случайном мире никто ни за что не отвечает, и все твои поступки канут в бездну вместе с тобой и с твоей эпохой.

Потеря 'я' выразилась в ущербности (мой случай) или в открытом индивидуализме - ведь эгоцентризм и самоутверждение его крайние проявления. Симптомы разные, а болезнь одна: сужение личности. И причина болезни тоже одна - рухнувшие социальные связи. Весь вопрос в том, почему они рухнули, а как это происходило, мы видели: все промежуточные звенья - семья, свой круг, сословие, общество - внезапно исчезли, и человек очутился один перед таинственной силой, которая именуется власть и служит распределителем жизни и смерти. В просторечье у нас это называлось Лубянка, и если процесс, который мы наблюдали у себя, протекает во всей европейской культуре, то мы продемонстрировали такие яркие и чистые формы жестокой болезни века, что именно их следует изучать в целях профилактики и лечения. В эпоху, когда основной лозунг - 'спасайся, кто может', личность обречена. Личность связана с миром, с людьми. Она находит себя среди себе подобных и, сознавая свою неповторимость, видит эту неповторимость в каждом. Индивидуалист, подчеркивая в себе особенное, выделяет себя из всего окружения и борется за особое место в обществе или просто - за свое индивидуальное право на паек, куда входит все, даже дни и часы жизни. Паек везде и всюду выдается только за заслуги. Вот тут-то требовалось остроумие - индивидуалисты изощрялись, предлагая свой товар. Каков бы товар ни был, индивидуалисты заранее подписывали себе индульгенцию и оправдывали себя тем, что не они выдумали эти порядки и только подчинились обстоятельствам. Впрочем, даже индульгенции не требовалось: понятие греха было отменено и объявлено идеалистическим предрассудком. Индивидуалисты, ублажавшие свое омертвевшее 'я', составляли верхушку общества и были гораздо заметнее оцепеневших. Своеобразие заключалось в том, что за кучкой индивидуалистов прятались огромные толпы оцепеневших. Среди них была я и жила общей с ними жизнью.

Потеряв свое 'я', обе категории, оцепеневшие и индивидуалисты, оторвались от всего, на чем строилась повседневность, жизнь и то, что называется культурой. На что мне все эти заветы, если это только путь к личному спасению, которое еще к тому же никакими гарантиями не подтверждено? Стоит ли сыр-бор городить ради отвергнутого и ненужного 'я'?.. Сжатое и раздавленное 'я' где-то ютилось в полном сознании своей никчемности и отсутствии права на жилплощадь. Мне тоже, как Солженицыну, перепадала иногда палочка шашлыку[4], и я понимала, что это стоящее дело, настоящая реальность, почти что паек, только незаслуженный, а потому особенно сладостный, но до 'я' ли мне было, когда я помнила, что есть 'они', и 'ты', и 'мы', и такая боль, с которой не сравнится никакой инфаркт.

Вместе с 'я' отпадал и смысл жизни. Мальчиком Мандельштам сказал неуклюжие и странные слова: 'Ибо, если в жизни смысла нет, говорить о жизни нам не след...' Ни жизни, ни смысла жизни для меня, как и для всех оцепеневших, уже не было, но меня, как и большинство из них, спасало 'ты'. Вместо смысла жизни появилась конкретная цель: не дать затоптать след, который оставил на земле этот человек, мое 'ты', спасти стихи. В этом деле у меня была союзница - Ахматова. Восемнадцать лет, хороший лагерный срок, мы жили, не видя просвета, без всякой поддержки извне, не смея произнести заветное имя - только шепотом, только с глазу на глаз, - и тряслись над горсткой стихов. Потом забрезжила надежда, и Ахматова стала повторять: 'Надя, у Оси все хорошо'. Это значило, что стихи нашли своего читателя. Я не сразу поняла значение Самиздата и огорчалась, что Мандельштама не печатают. У Ахматовой и на это был ответ: 'Мы живем в догутенберговскую эпоху' и 'Ося в печатном станке не нуждается'... И я постепенно убедилась в ее правоте: стихи - вещь летучая, их нельзя ни спрятать, ни запереть. Именно стихи пробили дорогу прозе в таинственных каналах самозародившихся читателей. Читатель появился совершенно неожиданно, когда никакой надежды на него не оставалось. Он научился отбирать то, что ему нужно, а стихи, двинувшиеся к нему, преобразовали его и вывели на дорогу.

Прошло больше сорока лет с тех пор, как вышла последняя книга Мандельштама[5], весь тираж девяти книг не больше тридцати тысяч, а он жив и существует в гораздо большей степени, чем многотиражные авторы, которыми завален книжный рынок. Ахматова не переставала удивляться тому, как воскресают затоптанные и, как некогда казалось, уничтоженные стихи. Она говорила: 'Мы не знали, что стихи такие живучие' и 'Стихи совсем не то, что мы думали в молодости'. Может, мы и не знали, но все же что-то подозревали. Спасая стихи Мандельштама, мы не смели надеяться, но не переставали верить в их воскрешение. Этой верой мы и держались. А ведь это была вера в непреходящую ценность поэзии и в ее священный характер. Мы знали, что судьбу поэта решает только время, значит, нельзя было умирать, не отдав стихов на суд людям. Сейчас это совершилось, а что будет дальше - не в нашей власти. Тут можно только верить и надеяться. Я всегда верила в стихи этих двух поэтов и продолжаю верить и сейчас. В нашем обезличенном и отказавшемся от личности мире, где не слышно человеческого голоса, тот, кто был поэтом, сохранил личность и голос, который и сейчас слышен людям.

Основная разница между двумя видами людей, утративших свое 'я', то есть личность, заключается в том, что одни, индивидуалисты, отказались от всех ценностей, а личность осуществляется только как хранительница ценностей, другие, оцепеневшие, заглушили в себе все личное, но сохранили хоть каплю внутренней свободы и хоть какие-то ценности. Великое множество среди них сберегли не ценности, а только смутную память о них, но даже эта смутная память уберегла их от многого, на что толкала необходимость.

II

Тиражи Самиздата, в котором распространяются стихи Мандельштама и многое другое, учесть нельзя, но, похоже, что они несравненно превосходят тиражи любых стихотворных книг нашей молодости. Об этом говорит судьба единственной книжки Мандельштама, вышедшей за эти годы: 'Разговор о Данте' исчез с прилавков в один миг[6]. На наших глазах действительно произошло самозарождение читателя, но как это случилось, понять нельзя. Он возник наперекор всем стихиям. Вся воспитательная система была направлена к тому, чтобы он не появился. Вокруг одних имен был заговор молчания, другие имена поносились в печати и в постановлениях, и уже казалось, что никто никогда не прорвется сквозь толщу самого настоящего забвения, как вдруг все изменилось и заработал Самиздат. Кто пустил его в ход - неизвестно, как он работает - понять нельзя, но он есть, существует и учитывает реальный читательский спрос.

Мне хотелось бы знать, кто такой этот читатель. Я не очень верю в его качество, потому что он воспитан на рационалистическом хлёбове. Оно расслабило все интеллектуальные и логические связи, и мысль должна пройти через тысячу препятствий, прежде чем дойдет до читателя. Сейчас средний читатель даже не ищет мысли. Он не доверяет ей. Его слишком долго обманывали, подсовывая суррогаты, которые выдавались за мысль. В этом он еще не разобрался, и по контрасту его потянуло на то, что не поддается примитивному анализу. Все для себя непонятное этот новый читатель приветствует, называя иррациональным и субъективным. Трудно сказать, что он называет субъективным, потому что все понятия у него немного перекошены. К теории субъекта и объекта его представление не имеет никакого отношения, хотя и держится на наивной уверенности, что это тяжеловесные и солидные категории: объект лежит на столе, а субъект анатомирует его, как шестидесятник лягушку. Еще субъект гуляет по объективному миру, но должен отрешиться от себя, чтобы его понять. Субъект маленький, а объект большой, и от этого все качества... Такое упростительство вызвано воспитанием, которое сгубило старшие поколения, варившие похлебку из позитивистских кормов. Они с ложечки кормили хлёбовом своих детей, и это до сих пор отрицательно отзывается на младших поколениях: детская пища отравила им кровь. Ими владеет примитивный страх: действительность слишком ослепительна, чтобы искать в ней смыслы и связи, а

Вы читаете Вторая книга
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату