общественной работы'.

Единственный журнал - 'Печать и Революция' - решил отметить его выставку; он жадно ждал появления этого номера; успокаивал себя: 'Неужели тебе мало известности? Откуда такая болезненность ожидания выхода злосчастного номера?'

Он, однако, логично и собранно отвечал себе, что ныне, когда секретариат РАППа - видимо, с согласия агитпропа, - организовал заговор молчания против его творчества, заговор, который изредка прорывался неуемной бранью тальниковых и ермиловых, появление любого печатного слова о его творчестве, отданном революции, угодно не столько ему, сколько именно революции.

Тем не менее его портрет со статьей вырвали из напечатанного уже номера; хоть бы не говорили заранее, я ж намылился идти благодарить редколлегию, чувствуешь себя скукоженным и беззащитным, как же умеют у нас унижать художника, как умеют ломать тех, кто живет нравственными категориями, не пересекающимися с общинностью рапповских гениев, увешанных лаврами официального благорасположения тех, кому вменено в обязанность руководить творчеством...

Господи, подумал он вновь с тоской, как ужасно, что нет Лили; такая маленькая, а сколько силы.

Вернувшись из Америки, он сказал, что у него в Нью-Йорке родилась дочь; женщина, которую он любил, зовут Элли; с тех пор Лиля стала д р у ж о ч к о м; Ося Брик связал жизнь с другой женщиной, но разрушить ту общность, что связывала их, не могли - каждый жил в своей комнате, только стол был общим, стол, за которым собирались друзья Маяковского, значит и ее...

...Маяковский быстро зашагал на Камергерский, в кафе, что напротив МХАТа, - назначил встречу с Вероникой Полонской.

Любуясь ею, двадцатилетней, с длинными зелеными глазами, нереально красивой, Маяковский всегда вспоминал теплый день прошлой весны, шум на трибунах ипподрома, когда жокей Игорек Сергеенко первым привел своего серого, в яблоках, цельнотянутого Красавчика; муж Вероники, артист Яншин, отправился получать в кассу тотализатора деньги, приз был большой, Красавчика считали 'темным', его никто не играл, кроме Маяковского, - он с юмором относился к тем, кто слушал жучков с конюшен и рассматривал коней накануне заезда в бинокль. 'Случай, удача, рок, - пыхал он сквозь зажатый мундштук 'Герцеговины Флор', - поверьте старому покеристу, Вероника-Норочка'. Он тогда устроил веселый обед в 'Селекте'; всего год назад, как же быстролетно время, какие прекрасные люди собрались за столом: и Юрий Олеша, и Довженко, и Пастернак, и Мейерхольд с Зиночкой Райх, и затаенно-искрометный Игорь Ильинский, и Ося Брик, и Татлин...

...Маяковский сел в дальний угол кафе, оперся подбородком на тяжелую рукоятку палки, подошедшему половому сказал принести стакан чая, покрепче, три заварки.

Вероника пришла с репетиции замкнутая, отрешенная, - роль не давалась, страшилась показа Немировичу-Данченко.

- Норочка, брось ты этот чертов театр, расстанься с Яншиным, я хочу, чтобы ты жила у меня, подле, всегда...

Он знал, что она ответит; он многое чувствовал загодя, еще до того, как слово было произнесено другим; бедненькая, она до сих пор не решается сказать мне 'ты', ни разу не сказала 'Володя', а 'Владимир Владимирович' - смешно... А может, горько; я стал старым, шестнадцать лет разницы. У меня совсем не осталось сердца, я его всем раздавал - Лиле, Тане, Веронике, Джо, даже нашей той маленькой девушке из Сочи со странным именем Калерия... Как же страшно думать про то, что обо мне станут говорить п о т о м, какое раздолье для любителей сплетен...

Он вспомнил, как Вероника рассказывала, что Олеша, проигравшись на Гендриковом в покер, мелко рвал колоду и посыпал обрывки пиковых королей и трефовых дам на лестнице - от квартиры Бриков до парадной двери; потом, впрочем, тихо прошептал: 'Прекрасное название для романа - 'Зависть'.

Злость искреннего признания все равно талантлива...

Он плохо понимал быстрые слова Вероники, в голове шумело, болел затылок, отчетливо, словно вбитые в мозг, звучали слова тех, кто пришел на вчерашний диспут: 'Все, что вы пишете, - демагогия!'; 'вы - 'якающий' поэт, в вас нет скромности, свойственной нашему народному характеру!'

Отчего же так злы люди?!

Близко увидел рубленое лицо Пикассо, - на Монпарнасе тогда собрались самые близкие - Леже, Барт, Пикассо, Гончарова, Ладо Гудиашвили, Дягилев, Жак Липшиц. 'Я, наконец, понял вас, поэт Маяковский, - гвоздил Пабло. - Вы большое дитя. Вы изнываете от мечтаний. Вы самый одинокий человек на земле, оттого что самый талантливый, - на данном историческом отрезке. Потом вас сменю я, правда. Конечно, я не скрипка, со мной жить трудно, но если решите пожить нежно, - переселяйтесь из своей 'Истрии' в мое ателье'...

Люди проходят мимо самых прекрасных предложений, сделанных самыми нежными друзьями, - почему? Закон воронки, чавкающее засасывание суетой повседневности? Или предопределенность?

- Вы чем-то огорчены? - услышал он, наконец, Полонскую.

- Я? - Маяковский пожал плечами, презрительно усмехнулся. - А чем можно меня огорчить?

- Почему вы так скрытны? Вы как стена... Постоянно отталкивание. Любовь это когда знаешь все друг о друге...

Он покачал головой:

- Тогда это не любовь, а протокол допроса, Норочка...

...Лавут, импрессарио Маяковского, сразу же бросился на кухню, к примусу:

- Я подогрею бульон, у вас очень грустное и усталое лицо...

- Бульон лечит усталость?

- Конечно! - Лавут несколько даже обиделся такому вопросу. - Куриный бульон - это еврейский стрептоцид! Снимайте пиджак, ложитесь на диван, я вернусь и помассирую вам пальцы...

- Погодите, - остановил его Маяковский. - Я что-то не хочу куриного бульона... Не сердитесь. А вот чаю бы выпил...

- Хм... С чаем не совсем хорошо, но я одолжу у соседей, кажется, у них осталась пара заварок...

- Чем отдадите?

- Как чем?! Бульоном! Прямой обмен, как в семнадцатом! Что революция 'снизу', что 'сверху', все равно люди сразу же начинают меняться товаром, а не купюрами. Это хорошо, правда? Маяковский закурил:

- Скажите, вы бы смогли устроить мне турне с чтением новой работы?

Лавут откликнулся не сразу, в глаза не смотрел, слишком суетливо расставлял на столе, покрытом толстой плюшевой скатертью, золоченые фарфоровые чашки:

- И как же определим в афише произведение?

- Поэма 'Плохо'... Критика недостатков республики... Обо всем, что компрометирует революцию, отбрасывает нас вспять, в ужас самодержавной сонливости, обрученной с кичливой коммунистической бюрократией...

- Вы говорите слишком громко, у меня внимательные соседи...

- То, во что веришь, надо говорить громко.

...Лавут занимался переговорами с цирком, который только что поставил феерию Маяковского 'Москва горит', посвященную четвертьвековой годовщине восстания на Пресне; поскольку боями руководили те, кого ныне объявили 'уклонистами', театры на предложение поэта не откликнулись; выручили старые связи с Дуровым; все же какое это счастье, что традициям тихой покорности противопоставляется дружество! Нигде это так не берегут, как в цирке, искусство смелых, что канатоходец, что клоун, один бьется, другого сажают, видимо, все дело в этом...

Маяковский внешне спокойно пережил замалчивание в прессе и этой его новой работы; на премьере, чувствуя на себе скорбный взгляд Лавута, шепнул: 'Паша, вон главная оценка моей работы: в третьем ряду, - это дороже всех рецензий'. 'При чем здесь третий ряд и рецензии?' - не понял Лавут. В третьем ряду, на седьмом месте сидел Пастернак; лицо пепельное от волнения, длинные пальцы пианиста сцеплены нерасторжимо, в глазах слезы. 'Он похож на коня', - вздохнул Лавут, когда Маяковский объяснил ему, что он имел в виду, говоря про 'третий ряд'. 'Каждый из нас по-своему лошадь, - сказал Маяковский. - Самые добрые люди на земле - это лошади. Вообще, дрессированные львы производят жалкое впечатление, - выглядит так, если бы меня приучили заученно кричать: 'Да здравствует самый великий стилист мировой литературы пролетариата Кудрейко!'. А лошади, заметьте, достойные соучастники представления, и еще неизвестно, кто в е д е т программу - человек или конь'.

...Последние недели Маяковский слышал поэму 'Плохо' в каждой своей клеточке, она рвала мозг, - жарко, так что леденели пальцы, слезились глаза, сжималось сердце. Он слышал в себе строки-удары про то, как на ленинскую идею обмена свободным трудом и мыслью началось наступление тотальной регламентированности: 'Я' - это гимн индивидуализму!'. 'На смену выскочкам от поэзии катит лавина ударников слова!'. 'Правда за 'мы'! Несчастные, доверчивые люди! Ведь за примат средне-общего, против самовыявления личности тайно борется самое что ни на есть чванливое и царственное 'я'! Уничтожить тех, кто живет правдой, то есть мыслью, остальных подмять под свою графическую догму, стать затем надо всеми, - неужели непонятно?!

...Он чувствовал новую поэму каждой клеточкой, но при этом в каждой клеточке его огромного существа жило воспоминание о том разговоре, состоявшемся после того, как был закончен 'Клоп'. Оно, это унизительное воспоминание, жило в нем отдельно, затаенно, помимо его воли. 'А где положительный герой? - пытали его холодноглазые собеседники. - У вас нет противопоставления злу добра, Владимир Владимирович. Вас не поймут трудящиеся!' - 'Комедия - не универсальный порошок: клеит и Венеру, и ночной горшок'. - 'Товарищ Маяковский, вы не Эзоп, вам не дано прятать свои идеи между строками буффонадной комедии... А если вы станете относиться свысока к критике коллег по цеху, мы вас вычеркнем из литературы: в истории есть примеры, когда предписывалось забыть более громкие имена, - ничего, прекраснейшим образом забывали...'

Маяковский с ужасом вспомнил, как после обсуждения 'Бани', когда он отказался принять правку,

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×