— И у меня такое бывает! — расхохоталась Сонечка и стала щебетать так мило, что мне сразу сделалось спокойно. Она рассказывала о том, что недавно были пасхальные дни, она связала чехольчики для яиц, такое она видела, когда в Германии была, чтобы вареные яички не остывали, их в чехольчик, а потом берешь по одному из чехольчика.
— Все тот же мой приятель сжирал по сто двадцать яиц за один раз. Надо уж сильно любить, чтобы связать ему сто двадцать чехлов.
— А что, если любишь, думаю, ничего не трудно? Как вы считаете?
Я пожал плечами: дура, не дура! А потом она снова защебетала, и снова мне легко стало на душе. Так у меня появилась потребность быть с нею. И наши встречи продолжались до тех пор, пока она мне не осточертела. Какой там жениться?! Я уж видеть ее не мог! А сказать ей напрямую: 'Я никогда не женюсь на тебе', не мог. И всякий раз, оставаясь с Сонечкой наедине, мучился, думая об Анжеле.
И вот такой час наступил: я расстался с Сонечкой и, надеюсь, навсегда.
Теперь, вспоминая Сонечку, я подумал: 'А хорошо, что она не вышла за меня замуж'. Когда я, ободранный, сойду в мир иной, как же меня признает и примет Анжела. Сонечка найдет себе полноценного Кондратия и будет вязать ему чехольчики на все существующие в мире яйца! Провсс выживет. Не похож он на смертника. Смертники редко женятся на молоденьких. Приблудкин напишет роман про быт, где восславит рынок. А меня непременно обкорнают. И меня не будет в этом прекрасном мире, который так мне дорог своей бестолковостью и даже своей паразитарной сущностью.
17
Во всех паразитарных системах, это я точно приметил, любой, даже самый маленький шеф, патрон, босс, хозяин как бы растворяется в своих подопечных, обретая целостность своей частичности только в паре с самым близким человеком. Я никогда не мыслил себе Пашу Прахова, сына великого Прахова, в отрыве от Шубкина, его заместителя и друга-врага. Я когда-то написал серию двойных портретов, которые как бы вбирали в себя части разных людей, но составляли одного человека. Я изобразил туловище, челюсть и губы Прахова, а в верхнюю часть головы вмонтировал нос, брови и глаза Шубкина. Но даже вдвоем они не составляли одной индивидуальности, поскольку их характеристики таились не во внешних личностных свойствах, а в каких-то жутких отклонениях тела, потребностей и даже аур.
К Паше Прахову я и направил свои стопы, рассчитывая на помощь.
Был конец рабочего дня, когда я подошел к праховской конторе. Кое-где в кабинетах уже орудовали швабрами и щетками уборщицы в синих халатах.
— Где Паша Прахов? — спросил я тихонько у Шубкина, успевшего прикрыть газетой остатки трапезы на столе.
— Был здесь, а теперь нету, — сказал он шепотом.
— Может быть, в туалет ушел?
— Да нет, он уже блевал. Налить?
— Какой там налить? Горю.
— Все горим.
Я ринулся искать Прахова. В кабинетах, где горел свет, его не было. Заглянул в туалет. Прахов неудобно лежал на кафельном полу, прижавшись рукой к батарее. Его живот вытек из штанов и был похож на вывалившийся из чана огромный ком теста. Пресловутое раздвоение личности у Прахова проходило цельно. Каждая часть казалась неделимым монолитом и свидетельствовала о наличии бесчисленных привилегий. Самым значительным подтверждением щедрой сытости был живот, этот неподъемный, ослабевший, огнедышащий, бурлящий ворох тестообразного живого и одухотворенного существа, которое жило абсолютно самостоятельной жизнью. Это уникальное брюхо, наделенное творческой способностью ВЫХОДИТЬ ЗА ПРЕДЕЛЫ СВОИХ ОГРАНИЧЕНИЙ, презирало даже самые современные привозные застежки, пуговицы, молнии. Оно вальяжно, по-домашнему нежась и вздыхая, растекалось по полу, точно навсегда расставаясь со своим владельцем. В его урчащем шепоте слышны были успокоительные обращения к господину: 'Ты, повелитель, вздремни, а я пока взойду на вольных дрожжах: вознесусь над смердящим зловонием нашей обыденности'.
Я умышленно сильно хлопнул дверью, и Прахов приоткрыл глаз. Узнал меня:
— Чего тебе?
— Послушай, это не совсем то место, где можно лежать.
— Может быть, может быть, — улыбнулся Прахов. — Нам уже, брат, не приходится выбирать места. В жизни надо довольствоваться малым и ловить миг…
— Кайф, — поправил я.
— Верно говоришь, — снова улыбнулся он, пытаясь подняться. Мешал живот. Я ему сказал:
— Его бы сгрести в штаны.
— Сгрести, говоришь? А как его сгребешь? Он же не пшено. И не рулетка. Его сразу внутрь не вкрутишь. Время нужно. Ну-ка, помоги. — Прахов ухватился рукой за писсуар, а левую подал мне. Теперь живот подкатился к моим ногам, и я ощутил теплое месиво на своей ступне. Рубашка на нем расстегнулась, и сквозь дыру проглядывало белое тело в рыжих волосах. Рука Прахова соскользнула внутрь писсуара, и он ругнулся, Посмотрел на мокрую покрасневшую ладонь и подал ее мне:
— Ну что ж, здор'ово тебе! Чего?! Не хочешь мне руку подать? Гре-гре-гребуешь…
Откуда Прахов взял это словечко? Прахов, который никогда с народом не соприкасался, которого судьба всю жизнь берегла и лелеяла. Берегла в том числе и от дурных слов. Впрочем, основная ветвь праховского рода была чисто крестьянской, и эту ветвь Прахов тщательно скрывал, а все равно эта народная ветвь всегда давала о себе знать, особенно, я это замечал, когда Прахов окунался в экологический водоворот мироздания, где не надо было себя контролировать, а надо было жить, как подсказывает тебе твоя истинность, твое сердце. Да, Прахов любил сидеть у костра, любил глядеть своими зелеными буркалами на горящие угли, а его тестообразный сожитель мирно покоился рядом, посапывая и сладко похрапывая, не стесняясь в способах выражения своих чувств. А теперь Прахов прямо-таки зациклился на этом «гребуешь», он таращил на меня свои узенькие зеленоватые зенки, его губы скривились в жалкой улыбке, вот-вот заплачет, и я промямлил: 'Ну почему же «грэ-грэбую». В этом слове я нарочно для смягчения ситуации вместо буквы «е» вставил букву «э». Он тут же рассмеялся и начал повторять это новое словечко «грэбую», а я между тем, преодолевая в себе брезгливость, жал его мощную клешню, и он щедро улыбался, затем этой же правой рукой обнял меня, так мы и вошли в кабинет Шубкина.
— Плесни-ка мне чего-нибудь, — сказал Прахов, обращаясь к своему заму.
— Полный ноль, — ответил Шубкин. — А ты ничего не принес? — это ко мне вопрос.
Я покачал головой. Виновато покачал. Сказал, что у меня такая стряслась беда, что и память-то вовсе отшибло.
— Да, раньше память у тебя не отшибало, — заметил Шубкин. — Меняются времена, однако. Когда- то ты не позволял себе приходить с пустыми руками.
— Что стряслось? — спросил участливо Прахов.
— Самое худшее, — с трудом произнес я. — Подготовлен проект приказа о моей эксдермации.
— С тебя решили содрать кожу? — удивился Прахов. — Что же они, с ума посходили? Делать им больше нечего.
— Тут есть зацепка одна. Если ваша контора возразит на увольнение, тогда решение о моей эксдермации не сможет вступить в силу.
— Это называется растворить проблему во времени, — вставил Шубкин. — Несерьезно.
— Потянуть, конечно, надо, но это не решение вопроса. Надо искать другую зацепку.
— Вот что я тебе скажу, дружище, — это Шубкин изменил тон вдруг. — Ты пока сбегай и принеси нам чего-нибудь, а мы тут обмозгуем.
Я посмотрел вопросительно на Прахова: все же он, а не Шубкин заведовал Отделом. Прахов ответил мне взглядом, полным любви и умиротворения. Да, Прахов искренне любил меня. И его любовь росла по