есть нарзан или боржоми, или, наконец, ессентуки четвертый номер. Я опешил и поглядел на свою подругу, а она сказала:

— Ну сходи же! Ну будь добр!

И я, втайне радуясь окончательному разрыву, поплелся за минеральной. Я умышленно не торопился. А когда пришел, то увидел Провсса умиротворенно полулежащим в кресле, а Сонечка вышла из ванной, и у нее были чуть мокроватые виски.

— Тебя, однако, за смертью посылать, — сказала Сонечка. — Где ты пропадал?

— Ты принес только одну бутылку минеральной воды?

— Могу еще сходить.

— Ни в коем случае.

А потом пришла Белочка, девица на тоненьких ножках в черных чулках, и тоже слушала комментированное чтение, но уже Баруха Бенедикта Спинозы, и тоже наступил момент, когда Провсс попросил сходить уже нас вдвоем с Сонечкой за минеральной водой, а потом пришла Верочка, и мы гурьбой повалили за четвертым номером ессентуков, поскольку другого ничего не было в магазине.

Под конец я сильно разозлился и стал не без намеков рассказыать о том, что у меня есть друг Тимофеич, который утверждает, что гаремность — один из величайших признаков настоящего мужчины, а полифоничность есть достоинство любви. На это Провсс заметил:

— Фу, какая гадость! — и стал медленно и основательно говорить о целомудрии, о нравственной чистоте, о мужской и женской невинности.

Я слушал Провсса, как слушают фантастически лживого человека, а сказать ему, чтобы он заткнулся, не мог: в душе сидела подловатенькая надежда на то, что в моем деле Шидчаншин может помочь: поговорить с кем надо или рецензию написать на мои опусы. Я сдуру намекнул ему на это. Провсс возмутился, однако спокойно разъяснил:

— Вот что в тебе мне не нравится, так это твоя мелковатость. Ты только о себе думаешь, а надо думать о Боге, о страждущих, тогда и тебе воздастся.

— Не воздастся, — сказал я хрипло.

— Ну зачем такое уныние? — рассмеялся он и смягчился. — Я без твоей просьбы предпринимаю кое- что.

Он врал. Но я должен был по установленным нами правилам общения сделать вид, что верю ему. И я сказал:

— Спасибо тебе, дружище.

11

И снова я должен оговориться, поправиться, ибо самое страшное, что можно сделать, так это ошельмовать невинного человека. Я хочу сказать, что лживость Провсса, может быть, и не была лживостью, ибо была свойством почти искренним, идущим из глубин души. Это свойство можно было назвать сублимированным страхом: как и всякий смертный, Шидчаншин хотел казаться не просто лучшим из лучших, он хотел казаться совершенным, но это стремление к совершенству основывалось на боязни тоталитарных проявлений, с которыми он был связан тысячами нитей, страх опутывал его добрые побуждения, придавал им уродливую, приспособленческую до подлости форму, страх извивался ужом, а чтобы быть скрытым и неузнанным, раскрашивал себя в многоцветье личин, менял его самого до неузнаваемости и, может быть, наконец-то привел его к естественному завершению — к смерти! Думаю, всего этого Шидчаншин не сознавал, не хотел сознавать, боялся сознавать, ибо обнаружение своей подловатой трусости в одно мгновение разрушило бы воздвигнутый им совершенный замок, обнажило его истинную суть. И все-таки это была чистая и прекрасная, душа, стремящаяся во что бы то ни стало выжить в этом темном и безобразном мире, во что бы то ни стало найти выход, прийти к Богу. И он пришел к Нему, пришел со своим страхом, со своими грехами, со своим бесчестьем, донкихотством и бирюзовыми притязаниями. Он выстроил Храм у себя дома. В буквальном смысле выстроил, отгородив шкафом угол комнаты, устроив перегородку таким образом, чтобы можно было изнутри украсить своды Храма, — развесил повсюду картинки, жалкие репродукции, черно-белые фотографии святых, расставил свечечки, крестики, молитвенники, религиозные книги. Он часами молился в своем Храме, предварительно включив Баха или Перголези, и душа его ликовала от Божественных звуков, от прекрасной тишины, которая воцарялась в часы его долгих молитв, — и искренние слезы текли по его серым щекам, и страх, зловещее приданое его отечества, будто оседал, блек, ежился и готов был навсегда покинуть его. Но это последнее не случалось, ибо Шидчаншин уповал только на Бога, сам же не прилагал никаких усилий: не позволял страх — как же можно выразить недоверие проклятой и всесильной тоталитарности, которая нас породила, нас расстреляла, нарекла гнусным именем и навеки приковала к бесовским началам!

Прости меня, бедный мой Шидчаншин, не вправе я, приговоренный к позору, говорить о тебе такие слова, но это единственное, что у меня осталось, ибо, размышляя о тебе, я думаю о себе. Я столь же лживый, может быть, несколько в иной форме понимающий свою лживость, более лживый, не бирюзовый и не цвета небесной лазури, а лживый по-черному, как это всегда бывало в нашей прекрасной стране, именуемой Пегией!

И пусть мое покаяние, мой бедный Провсс, будет нашим общим, пусть мои слезы смоют не только мои грезы, но и твои!

12

Провсс был одним из тех редчайших эрудитов, которые получали удовольствие от двух вещей: от способности до конца исчерпать чужую душу и от небрежной демонстрации своей образованности. Первую способность писатель Приблудкин обозвал типичным выражением профессионального интеллектуального паразитаризма.

— У Маркса он выжрал все внутренности. А когда дошел до конца и разбух, как клоп, и лопнул от пресыщения, и стал похож на годами пролежавшую в каких-нибудь книжных полках вошь, он нашел новую жертву — Бога и впился в него своим совершенным сосательным аппаратом…

— Ты злой, Приблудкин, — сказал я. Меня раздражал его лексикон. Отвратительное слово «вошь» действовало на меня, как рвотный порошок. В этом слове была одна нечистоплотность. И звуки, гнусно шипящие, и одна единственная гласная, как зловонный могильник. Не выносил я поначалу и слова «паразит». Но так уж случилось, что стал заниматься развитием паразитарных систем. Систем, действующих во всех формах. Приблудкину моя идея понравилась, и он собирался написать об этом повесть, в центре которой сталкивались два паразита-профессионала: философ, паразитирующий на чужих именах, и бизнесмен-бандит, в пору первоначального накопления сгребающий несметные богатства и закладывающий мощные зубодробильные основы рынка. Прообразом первого паразита должны были стать два философа — Литургиев и Шидчаншин. Литургиев был бездарен, неусидчив и догматично придирчив. Он умел придираться ко всему на свете. Чем сильнее он распалял себя в своей педантичности, тем больше он нравился себе и тем, кто снабжал его пищей. А пищей были труды ученых, которые он рецензировал, почти не заглядывая в них (я за два часа любую рукопись раздолбаю!), открытия, неугодные начальству, книги нелояльного толка. Получая заказ, Литургиев спрашивал:

— Под орех или под сурдинку?

Если высокое лицо говорило 'под орех', Литургиев накидывался на пищу, как сто голодных шакалов, и через два часа от рукописи оставались рожки да ножки. Если давалось задание 'под сурдинку', Литургиев звонил клиенту и небрежно бросал:

— Ты сделай мне болваночку страниц на семь-восемь.

Клиент немедленно писал на себя рецензию, и Литургиев расписывался, разумеется, получая за это не только плату в бухгалтерии издательств или ведомств, но и тех борзых щенков, которые обязан был по

Вы читаете Паразитарий
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×