заглушками, которые пока попросту заменили мешками с землей. (Гранж был сама кротость, когда с ключами в руках показывал блок: он ощущал на себе осуждающий, чуть презрительный взгляд офицеров инженерных служб, пялившихся на него как на клошара, заткнувшего свои разбитые окна газетной бумагой; провожая их к машине, он всякий раз считал себя обязанным извиняющимся жестом указывать на своды, как бы желая сказать что-то типа: «А стены крепкие».) В погожие дни он после обеда часто спускался до деревушки Фализы. В полумиле от дома-форта крошечная белая дорога выходила на свежую прогалину — очаровательный альпийский луг, где около дюжины окруженных деревьями домиков грелись на солнце в одиночестве высоко взметнувшихся трав и канадского леса. Оставив справа от себя ферму Биоро и приют, чьи ставни за ящиками с бересклетом были запечатаны войной, Гранж усаживался в кафе «Под платанами», где обслуживали «и пеших и конных» — всех нечаянных гостей этого края света. Перед одноэтажным домом на чистенькой зацементированной террасе, возвышавшейся над дорогой, стояли столик, два железных кресла, весело раскрашенных в белый с красной сеточкой цвет, и даже — черта современности, приводящая в недоумение, — оранжевый зонт, свернутый у древка; как только солнце начинало клониться к закату, на террасу вместо тени от платана падала тень огромного каштана. Обменявшись любезностями с мадам Тране, которая, улыбаясь, выплывала из-за стеклярусной занавески, как фигурка барометра («Вот и мой лейтенант вернулся с хорошей погодой»), ободрив ее в том, что касается нестабильности переживаемых времен и ужесточения в распределении продуктов, Гранж поудобнее устраивался в садовом кресле и, отпивая маленькими глотками кофе, погружался в своего рода счастливое забытье. Обычно в это время дня деревушка была совершенно пустынна: в беспорядке разбросанные по лугу дома, черно-белые коровы, которые паслись на опушке там и сям, более желтое, чем обычно, солнце последних дней осени, приют с запертыми ставнями — все это наводило на мысль о ласковой неге высокогорных лугов, о том времени, когда собираются стада и задолго до первого снега, с отъездом последнего туриста закрываются небольшие летние гостиницы. Чувствовалось, как за этой робкой и золотистой еще красотой, за этим зябким покоем поздней осени поднимается и охватывает землю холод — кусающийся, ничем не схожий с зимним; опушка была как остров посреди смутной угрозы, которая, казалось, исходила от этих черных лесов. «Ну вот. Я последний из курортников в этом году, все кончено», — думал с щемящей болью в сердце Гранж, разглядывая свежепокрашенный стол, зонт, каштан, залитый солнцем луг. «Десять лет молодости в Стране каникул: возраст тучных коров. Теперь все кончено». Когда он закрывал глаза, то слышал лишь два легких звука: дребезжащее позвякивание колокольчиков на молодых черных коровах, которых выряжали здесь, как горные стада, чтобы отыскать, если они терялись в лесных зарослях, и другой звук, который как бы долетал из далекого детства: это десяток девчоночьих голосов читали наизусть в расположенной ниже по дороге и походившей на кузницу крохотной школе. Он чувствовал в себе слабое биение инертной и полной отчаяния волны: она была как бы гранью, за которой начинаются слезы.

Как только солнце начинало садиться, один за другим на опушке леса появлялись обитатели деревни; они возвращались по дороге с тачками и вязанками хвороста; обрезание кустов и разведение черно-пегих коров, похоже, было их единственным занятием. Проходя под каштаном, они приветствовали Гранжа прозорливыми метеорологическими замечаниями — войны не касались никогда, — порой он приглашал сына Биоро пропустить по стаканчику и заводил разговор. Меланхолия быстро проходила, и он чуть вырастал в собственных глазах: он казался себе добродушным видамом[5], спустившимся из башни, чтобы выпить на свежем воздухе с вилланами своего округа.

Если Гранж возвращался до наступления темноты, он редко упускал возможность спуститься в дот для беглой инспекции; он называл это «окинуть взглядом блокгауз». По правде сказать, никакой надобности в этом взгляде не было, поскольку блок в течение всего дня оставался запертым на ключ, однако у него это превратилось в странную манию: он любил заходить туда, чтобы провести там несколько мгновений на закате дня. Когда он был в хорошем настроении, он сам подтрунивал над этим, говоря себе, что напоминает тех состарившихся на службе офицеров-механиков, которые, чтобы выкурить сигарету, предпочитают спускаться в нижнюю часть корабля. Захлопнув за собой тяжелую дверь сейфа, он на секунду замирал на пороге и всегда с беспокойством оглядывал стены и низкий потолок, заставлявший инстинктивно втягивать голову в плечи: его охватывало напряженное чувство потерянности. Сначала поражала теснота этого помещения: на глаз она мало вязалась с наружными размерами строения; ощущение собственного заточения делалось от этого гнетущим: здесь внутри тело перемещалось, как сухая миндалина в скорлупе. Затем появлялось живое ощущение (насколько выразительно слово, думал Гранж) непроницаемого блока, крепко спаянного вокруг вас, — чувство, навеянное прокисшей прохладой, падавшей на плечи, стерильно-пресной сухостью воздуха, тонкими, вздувшимися на стыках опалубки бетонными заусенцами, которые изящными нервюрами обегали убежище, припаивая пол к стенам и потолку. «Бетонный кубик, — размышлял Гранж, невольно простукивая перегородку согнутым указательным пальцем, — ящик, который может и опрокинуться; не мешало бы приклеить здесь ярлыки „верх“ и „низ“ — будем надеяться, что надпись „стекло“ не понадобится». Голая, неотделанная комната — было в ней что-то резко нежилое. Сзади, в углу, разостланный вдоль стены соломенный тюфяк наполовину закрывал люк узкого эвакуационного хода. Слева были составлены ящики с боеприпасами, лежали незаряженные пулеметные ленты; от канистр с маслом, банок со смазкой и грязных тряпок по бетону расползались подтеки грязного оливкового цвета, какие можно увидеть на стенах гаражей. Справа к перегородке были припечатаны красный огнетушитель и покрытая белой эмалью аптечка с женевским крестом. Середина комнаты оставалась пустой; непонятно было, где там следует находиться; машинально Гранж делал несколько шагов в сторону грубой световой щели, озарявшей это темное помещение, и на несколько секунд вытягивался вдоль противотанковой пушки на месте наводчика. Через узкую амбразуру была видна лишь анфилада плавно поднимавшейся к горизонту просеки — жесткого щебеночного цвета с двумя полосками белого, как сахар, кристаллического гравия по бокам; она была затянута в корсет стенами из ветвей кустарника. Метрах в пятистах от амбразуры просека плавно ныряла вниз, следуя за складками рельефа; в пустоте на фоне неба благодаря гладкой дороге и двойному частоколу подрезанных кустарников безупречностью линий выделялся белый крепостной зубец — очерченный столь четко, что его края казались посеребренными. Прильнув к оптическому прицелу, по краям зубца можно было ясно различить каждую веточку и каждый камень на дороге с его острыми изломами и узкие, вдавленные в землю следы от колес. Гранж машинально вертел винт наводки: он не спеша выводил тонкий черный крест визирных линий к центру зубца, чуть выше горизонта дороги. Круг прицела приближал расплывчато-белесое небо, пустынность заспанной дороги, неподвижность мельчайшей из веточек — и все это завораживало: большой круглый глаз с двумя тонкими, как от бритвенного пореза, черточками своего наглазника, казалось, открывался на иной мир — мир безмолвный и устрашающий, залитый белым светом, умиротворенный бесспорной очевидностью. На мгновение Гранж поневоле задерживал дыхание, затем поднимался, пожимая плечами.

— Глупо! — бормотал он, разглядывая прожилки на кисти своей руки.

Ужинали в Фализах рано, эти минуты всегда были приятны для Гранжа. Вчетвером они устраивались возле набитой дровами печки вокруг елового столика, за которым Гранж работал днем у себя и который на время ужина перетаскивали в общую комнату. Гуркюф к концу ужина обычно засыпал, а Эрвуэ, Оливон и Гранж частенько усаживались покурить и поговорить вокруг печки, на которой постоянно грелась кастрюля с едким и безвкусным кофе, как на плите фламандской фермы. «Пенаты Фализов здесь», — размышлял Гранж, когда Оливон расставлял чашки и ритуальным жестом снимал крышку с кастрюли; его удивляло, что он, сам того не ожидая, обрел здесь некое подобие очага. Разговор шел гладко: у Оливона, работавшего бригадиром на верфи Пеноэ, были общие с Эрвуэ друзья, поскольку половина обитателей Ла-Брийера каждый день отправлялась на работу в Сен-Назер. Оба принадлежали к левым и вели жаркие политические дискуссии: забастовки 36-го года, Народный фронт проносились по низкому помещению с грохотом Великой Армии в воспоминаниях солдат наполеоновской империи; можно было подумать, что война — это всего лишь техническая неполадка, как на радио, занавес, опущенный взбалмошным машинистом на самом захватывающем месте пьесы. Затем Эрвуэ рассказывал охотничьи байки, расписывал свои ночные приключения в засадах, и в этих историях вновь и вновь воскресал образ старого бриеронца — певца, распутника и браконьера, своего рода фольклорного героя, — который забавлял Гранжа тем, что походил на деда Ерошку из «Казаков», Иногда, когда беседа затягивалась, они слушали по радио «штутгартского предателя»[6]

Вы читаете Балкон в лесу
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×