с которым ему изредка приходилось иметь дело, встречал и провожал его с большим равнодушием, чем прежде. А исправник Лука Алексеич Плюхин вел себя с ним просто неприлично, помимо того что по целым месяцам глаз к нему не казал. Однажды Петр Петрович пригласил его на обед, когда тот проезжал по округу, и стал расспрашивать его о новостях по уезду. Лука Алексеич рассказал ему о всеобщем разорении и, перейдя внезапно к делам самого хозяина, прибавил: 'Плохо-с!' Несмотря на то что Петр Петрович резко прервал его, он не унимался. Он держал себя крайне свободно, ел за троих и не постыдился обвинить в разорении самих 'господ помещиков'. К довершению невежливости Лука Алексеич перед прощанием взял Петра Петровича за пуговицу, наговорил ему кучу полицейских сентенций, икнул фаршированной капустой и уехал как ни в чем не бывало. Петр Петрович был до того поражен, что с первого разу не мог обнять все неприличие человека, который несколько лет назад настоялся бы у него в прихожей, и только заметил себе, что положение его и в самом деле, вероятно, отчаянное.

Убедившись наконец в этом, Петр Петрович сделался страшно угрюмым. С Лушей он постоянно брюзжал, с рабочими ругался. Он повел одинокую жизнь. Ездить ему было не к кому, знакомиться не с кем. Вся 'округа' была занята выходцами из всевозможных трущоб, разными торгашами и прасолами, с которыми он ничего не имел общего ни по своему положению, ни по образованию. Он мог быть только чужим между всем этим людом, к которому он относился брезгливо; чтобы жить с ними, ему необходимо было принизить себя до их уровня и сделаться невежественным, как и они. Этого Петр Петрович не хотел и потому запирался в своем кабинете. Что он там делал, об этом не знала даже Луша. Правда, она иногда замечала, что в кабинет Петра Петровича проносили ящик с бутылками, и это делалось по большей части ночью; но она не могла рассказать дальнейшую судьбу ящика с бутылками, который навсегда для нее исчезал. Она могла сделать только более или менее рискованное предположение, что компрессы, часто прикладываемые ею по утрам к голове Петра Петровича, имеют некоторую связь с ящиком. Но зато Луша наверное знала, что Петр Петрович любит читать по ночам книжки; следовательно, если ящик с бутылками и играл какую-нибудь роль, то лишь с любимыми Петром Петровичем поэтами.

Это переходное время тяжелым камнем легло на Петра Петровича и придавило его. Все его мысли рассеялись или заволоклись туманом. Понятие о том, что хорошо и что дурно, скрылось с горизонта его нравственности. Дорогой конь его, на котором он долгое время, к собственному удовольствию, галопировал, изнемог и пал бездыханный. Идеалы его завяли, иллюзии погибли. Вместо всего этого остались одни голые факты: разоренное имение, требующее для своего поправления страшных жертв, и Епифан Иванов, представляющий своей деятельностью ежедневный соблазн. Петр Петрович на время растерялся и недоумевал, что ему предпринять. Это было время, когда ветер не имел определенного направления, а дул сразу со всех сторон порывами, которые сбивали с толку Петра Петровича, не давая ему возможности уловить главного течения, на волю которого следует отдаться. Тяжелое время!

Такое невыносимое состояние не могло долго продолжаться. Так или иначе, Петр Петрович должен был выйти из печального затруднения. Жить без дела, без цели и под постоянным страхом обнищать — тяжело и грустно.

Дело порешено было однажды осенью. Петр Петрович давно уже не видался с Епифаном Ивановым, хотя чуть не ежедневно слышал о его деяниях. Но на этот раз сама судьба взяла на себя обязанность столкнуть их. Они встретились на меже, отделявшей владения Петра Петровича от хутора Епифана Иванова. Епишка был с двумя собаками, которым он постоянно кричал: 'Цыц!' Петр Петрович был на своем Сашке и с хлыстом в руке. Псы Епишки бросились было на барина, но хозяин закричал им 'цыц!', и они поджали хвосты. С этого и начался разговор. Епифан Иванов снял, по обыкновению, картуз и, приглаживая волосы, изъявил 'Петру Петровичу нижайшее почтение'. Однако он не думал, чтобы для него Петр Петрович слез с лошади и кивнул головой. Когда же это действительно случилось и когда Петр Петрович подал ему средний палец, его удивление не имело границ, и он мог выразить чувствительную благодарность только благоговейным пожатием протянутого ему перста.

— Ну, как поживаешь? — спросил Петр Петрович, к еще большему удовольствию Епифана Иванова.

— Покорно благодарим! Бог грехам терпит, Петр Петрович! Живем как следует быть…

— Это хорошо, — одобрительно отозвался Петр Петрович.

— Ежели бы да только не мужики, совсем было бы хорошо, это вы верно изволите говорить.

— Что ж мужики?

— Одолели! Отбою нет… Все лезут за деньгами и за хлебом тоже! Иной раз жисти не рад, потому народ необразованный, бесстыжий!.. А вы как изволите жительствовать? — вдруг спросил Епифан Иванов.

— Ничего.

При этом ответе Петр Петрович пристально взглянул в лицо собеседника, чтобы удостовериться, не написано ли на нем подлое выражение: плохо-с! Подлое выражение действительно играло на маленьком лице Епифана Иванова, и Петр Петрович раздражился.

— Ничего не могу поделать с ними! — злобно выговорил он.

— Обхождение у вас с ними не настоящее, Петр Петрович… Просим прощения… Поведение у вас кроткое…

— А что же мне делать! Не могу иначе!

— По сей причине они и задрали нос… народ необразованный! И что они говорят про вашу милость, а-ах, что говорят, паскудники!

— Что такое? — спросил Петр Петрович, причем преждевременные морщины на его лбу еще более сморщились, а рука, державшая хлыст, крепко сжалась.

Епифан Иванов лгал; но он имел на это свою цель.

— Мы, говорят, евойное владение, бог даст, купим, потому, говорят, хозяйствовать ему невмоготу…

— Что-о?

— Купим, говорят… — Епифан Иванов остановился; выражение лица Петра Петровича приняло такой оттенок, что он стал опасаться, как бы его не познакомили с хлыстом. Епифан Иванов готов был раскаяться в своей лжи.

Но негодование Петра Петровича скоро утихло. Он задумчиво сбивал хлыстом пожелтевшие листья кустов и молчал. Молчал и Епифан Иванов.

— Поведение у вас кроткое, Петр Петрович, — начал Епифан Иванов, — поведение, прямо сказать, ангельское… А разве так можно? Первое дело, есть ли от поведения стоящая внимания прибыль… Нет? Ну и шабаш с поведением! По моему рассуждению, с ними механику подвести осенью…

Петр Петрович в другое время, может быть, затопал бы ногами, выслушивая этот наставительный тон, но на этот раз он только задумчиво спросил:

— Осенью?

— Осенью. Тут мужик смирен! Тут ему самый мат и есть; тут он как ошалелый, словно как бы белены объелся…

— Ну?

— И тут ты бери его прямо руками и делай из него все, что следует по положению…

— Ты хочешь сказать, что следует давать осенью задатки, под работу? — спросил задумчиво Петр Петрович. Ему как-то странно было слышать откровенные советы собеседника; сам он чувствовал себя не в состоянии так искренне выражаться. 'Вот это настоящая, воплощенная правда!' — подумал он, задумчиво глядя на Епифана Иванова.

— Что ж… мое дело сторона, Петр Петрович… Ну только благодеяниев они ваших не поймут, а вам один разор!

Петр Петрович все еще задумчиво стоял, сбивая хлыстом листья. Он был, видимо, поражен тем, что услыхал, и главным образом наивною искренностью собеседника, который наивно смотрел на свои советы как на благожелательство. Вообще Епифан Иванов очень выигрывал своей ужасной откровенностью. Петр Петрович наконец очнулся от задумчивости и вскочил на коня. На прощанье, когда Епифан Иванов умолял дозволить ему оказать услугу своему благодетелю, Петр Петрович пожал ему руку и поскакал в усадьбу.

Вот с каких пор Петр Петрович радикально изменился.

Услуга действительно была оказана Епифаном Ивановым. Он переговорил с старшиной, Сазоном

Вы читаете Союз
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×