Акимычем, — и дело было кончено. Для Епифана Иванова было выгодно поставить Петра Петровича на одну доску с собой, и не только выгодно, а просто необходимо. Парашкинцы до сих пор в тяжкие минуты шли к Петру Петровичу — и он их выручал. Летом давал им заработки; зимой — хлеб; осенью — деньги. И никогда еще не слыхано было, чтобы Петр Петрович вымогал пятаки и мелочно притеснял. Если и случалось, что он давал денег под работу, то парашкинцы не могли пожаловаться на Петра Петровича для обеих сторон такие сделки были выгодны. Вследствие этого парашкинцы только в редких случаях обращались на хутор, зная, что Епишка легко умеет надевать петлю и захлестывать ее. Епишка действовал так, что каждый обращающийся к нему чувствовал через некоторое время себя кругом виноватым. Он не боялся даже и того, что парашкинцы перестанут обращаться к нему и он останется одинок и голоден, как паук осенний. Он знал, что Петр Петрович когда ни на есть изменит свое 'поведение' и будет действовать с ним в согласии. Поэтому радости его не было конца, когда он увидал свое желание осуществившимся. Перед Сазоном Акимычем, которого он втянул в свою комбинацию, он прямо хвастался, что все это он делает по поручению своего друга Петра Петровича.

Результат не заставил себя ждать долго.

Дня через три парашкинцы с тревогой увидали, что в волость привезен воз хворосту. Зная по опыту, что хворост ничего доброго не предвещает, они попросили у Сазона Акимыча пардону. Но Сазон Акимыч был строг и действовал по своей должности неупустительно. Тогда парашкинцы принуждены были отказаться от своего намерения уклониться от исполнения обязанностей; они решились, не медля ни минуты, удовлетворить справедливое желание Сазона Акимыча Те из них, у которых не было ни гроша денег, отправились к Петру Петровичу.

К удивлению их Петр Петрович совершенно изменил свое поведение. Он и прежде был суров, но теперь сделался недоступен. Как ни умоляли его парашкинцы ссудить им деньжонок, он оставался непреклонен и на все их бессвязные восклицания отвечал: 'Хотите под работу — берите, не хотите — убирайтесь'. Парашкинцы ничего не могли поделать. Когда наконец они согласились продать себя на будущее лето, они увидели, что и здесь поведение Петра Петровича изменилось. Петр Петрович ожесточенно торговался из-за пятаков, за несколько пятаков требовал нескольких дней работы и, подобно всамделишному торговцу, говорил им: 'Я не неволю; не нравится — убирайтесь'. Парашкинцы разинули рты от удивления, до такой степени поведение барина было необычно, и уступили. Возвращаясь домой, они ругались меж собой. Громко высказывали в глаза друг другу старую истину, что они 'дураки — и больше ничего', и уверяли друг друга, что 'влопались как нельзя лучше', хотя такие уверения были уже бесполезны.

Весь этот день Петр Петрович чувствовал себя хорошо. Ему казалось, что он исполнил нынче какую-то обязанность, о которой он забыл, хотя давным-давно должен был исполнить ее. Он ощущал в себе сознание, что наконец нашел выход из отчаянного положения, и вырос в собственных глазах. Роль практического человека ему очень понравилась, может быть, впрочем, потому, что в первый раз в жизни разыгрывалась им. Это бодрое настроение духа было отравлено только одним эпизодом…

Когда все парашкинцы уже ушли, Петр Петрович неожиданно увидел перед собой седого, дряхлого старика. То был дед Тит, которого Петр Петрович немножко знал. Дед Тит не помнил, когда он родился и сколько лет проехало по его спине. Во всяком случае, он был стар, очень стар. Реденькие волосы его были совершенно белы; зубов и в помине не было; а глаза сделались от времени разными. Один глаз был маленький, черный и насмешливый, другой был пошире, желтый и грустный. Ноги деда тряслись, руки дрожали…

Войдя к Петру Петровичу в комнату, служившую приемной для черных людей, дед Тит прежде всего постарался отыскать глазами то место, где был Петр Петрович, прищурил свой маленький насмешливый глаз и вдруг, не дожидаясь приглашения, сел на пол.

Петр Петрович вдруг неожиданно почему-то смутился и мягко проговорил:

— Тебе что, дедушка, надо?

— За деньжонками, соколик, за деньжонками, милостивец! потому… — Дед закашлялся и не кончил.

— Под работу?

— Под работу.

— Кто же работать-то станет?

— Я, самолично я.

— Да как же ты работать-то станешь, когда ты и стоять не можешь? — спросил Петр Петрович, еще более смущаясь.

— Ты не гляди, что я этакой… Я на работе лют!

— Большая у тебя нужда?

— Нужда во какая! — отвечал дед и хотел провести рукой по шее, но рука не повиновалась ему. — Пороть меня вздумали…

— Тебя?!

— Верно говорю. Сын у меня на заработках… Подождите, говорю! Дайте срок, уплачу, все уплачу! Нет, говорят, нельзя… Ложись, говорят, сивый черт!

Маленький глаз деда стал еще меньше, а из большого выкатилась слеза.

Петр Петрович чувствовал величайшее смятение; очевидно, день был испорчен. Ему поскорее хотелось выпроводить странного гостя. Он бросился к столу, взял красненькую ассигнацию и торопливо сунул ее в руку деду.

— Вот тебе, Тит… Теперь ступай. Заработаешь — хорошо, не заработаешь — и так ладно… Ступай.

— Дай тебе господи…

— Ступай, дедушка! — перебил Петр Петрович.

— Владычица небесная…

— Ступай, ступай, дедушка.

— Здоровья! — упорно окончил свою фразу дед и пошел в двери.

По дороге к лестнице он все продолжал благодарить; но, когда стал спускаться с лестницы, выходящей на улицу, он принужден был прекратить благодарности, потому что споткнулся, и со страхом проговорил: 'Вота!'

Петр Петрович видел все это, видел, как дед наконец спустился, как он старческой походкой заковылял домой, слышал даже, как он кряхтел и покашливал, — и ему сделалось омерзительно. Очевидно, день испорчен! Мысль, какую сегодня роль он играл, забыв все свои старые традиции, эта мысль быстро проскользнула в нем и отравила ему вечер.

Петр Петрович зашагал большими шагами. Он кое-что понял… Он ясно представил себе культурменша*, и ему стало противно, и он изругал его беспощадно. Где он теперь, этот рыцарь? Пропал… Он отказался от своего назначения и подчинился времени. Теперь он не брезгует никакими средствами… Разве Епифан Иванов, прощелыга, брезгует? А разве кто его за это осуждает? Никто, потому что ничего не поделаешь! Надо работать; но не над возвышенными проектами… куда уж! Он прежде сам должен спасаться и не брезговать мещанскими средствами… А какие это средства? Мужик — пока единственное средство… И от него никуда не уйдешь. Разве Епифан Иваныч не прав? Он встречает на пути мужика и пользуется им, как и всем, что плохо лежит… Кто его за это осуждает? Никто, потому что это неизбежно… А почему того же нельзя делать культурменшу? Обычаи чести и долга требуют от него только того, чтобы он избегал грязного грабежа и надувательства. Вот и все… А он все-таки исчез! Его уже не узнаешь. Мещанская мелочность, заботы о завтрашнем дне, вечная возня с разным людом, жизнь без цели, минутная жизнь, — неужто это и все? Только этим и должен он жить? А если голова его не приходится по плечу новых людей, — стало быть, он должен согнуть ее? Исчез он! Все планы, мечты, иллюзии провалились; провалилось его культурное назначение; и сам он провалился! Он хотел быть представителем и проводником науки, а теперь все его собственное спасение основано на невежестве и нищете; он хотел сократить нищету — он уверял в этом! — а теперь пользуется нищетой и увеличивает ее; он называл себя источником гуманности, чести и долга, а теперь отказался от себя и отрекся от своего назначения…

Исчез он! От него не осталось даже имени. Нет у него и будущего! Он потерял свою индивидуальность; он слился с толпой… И ведь это все прощелыги!.. А он им подал руку и сделался их

Вы читаете Союз
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×