Великая честь была оказана Илмару — сравнили его с датским карикатуристом, любимцем советских властей, почетным гостем Москвы и Хрущева лично. Обнадеженный Кокарс подал заявление в Союз журналистов. Судьба устроила так, что Миша был на этом заседании. После университета он начал работать учителем в вечерней школе, написал в 'Зорьку' о своем классе. О взрослых усталых людях, которые после восьми часов трудового дня находят силы придти в восьмой и десятый класс, наверстывать упущенное в войну. Статья понравилась, редактор попросил писать еще. Миша стал рабочим корреспондентом 'Зорьки'. Так и пошло. В 1960 году был создан Союз Советских журналистов, Хрущев пожелал, чтобы в него принимали не одних профессионалов, а как можно больше 'простых советских людей', которые знают жизнь 'лучше многих писак' и будут 'зорким оком советской демократии'.

То было время Великого Поворота к Народу. Хрущев пил тосты за Его Величество Рабочий Класс, комитет Государственного контроля был переименован в Комитет Народного контроля, бригады содействия милиции стали Добровольными Народными дружинами, и даже профессиональные театры сокращали, отдавая бюджет и помещения театрам Народным. Редактор 'Зорьки' был обязан доложить в райком, сколько людей из народа он ввел в журналистику. Миша Комрат был Человеком из Народа, Мишу рекомендовали к вступлению в Союз журналистов.

Он пришел рано (Миша всегда загодя приходил в кино, в гости и на вокзал, что злило Хану, имевшую обыкновение всюду являться в последнюю минуту). Миша пришел рано, правление Союза журналистов Латвии еще не собралось, надо было ждать в зале, перед дверью секретариата. В зале стояло 12 белых стульев, обитых гобеленом, и столько же черных, с резными ножками, и когда Миша увидел эти стулья, черные и белые, щемящее чувство злого смеха над самим собой овладело им. Ровно 31 год тому назад, летом 1941, незадолго до войны, он — Миша Комрат — собственной рукой подписал акт о национализации этих стульев и сам помогал вынести их из квартиры Флейшмана, чтоб передать Народу. Моше Флейшман прошел Дахау и уже давно живет в Филадельфии, где стал лидером крупного профсоюза, а Миша Комрат готовился получать членскую книжку организации, для того и созданной, чтоб одурачивать Народ, которому не положено знать, как глубоко его закопали в дерьме. Миша мог встать и уйти и никогда больше не входить ни в одну редакцию. Но шел всего лишь 1960 год, СССР был заперт тяжким, заржавевшим замком, казалось до конца дней придется жить в этой стране, кормить семью… А за статью платили иногда целых 25 рублей — четвертую часть месячной зарплаты учителя.

Миша все еще сидел в зале, когда собрались члены правления и вызвали Кокарса. Редактор вечерки Димитреев представил художника, сказал: 'Товарищ Кокарс у нас очень активен. Если позволить, сож-же- рет весь бю-бю-джет'…

Иверт, тогда специальный корреспондент 'Правды' в Латвии, резко отозвался:

— Слышали. И видели. Вы допустили ошибку, товарищ Димитреев. Это не наши рисунки. Так рисуют на Западе.

Димитреев поспешно засыпал словами:

— Мы уж-же говорили, мы уж-же д-дали указание не печатать. Пускай науч-чится уважать советского чел-ловека…

Задвигал квадратной челюстью Салеев — бог, царь и судья газеты 'Советская Латвия':

— Ишь, сорвались! Ничего святого нет!

Иверт скривил крысиные свои губы, зашевелился тонкий, шилом, нос:

— Ничего! Мы научим веровать и молиться!

Но — просчитались. Не в жилу действовали, как выражался тогдашний редактор 'Зорьки'. Через неделю в Ригу пожаловал гость из ЦК партии, читал доклад о задачах печати в свете исторических решений КПСС. Он похвалил нескольких латвийских газетчиков, а о Кокарсе сказал: 'Меткий солдат партии, умело поражающий оружием сатиры все, что нам мешает двигаться к коммунизму'.

О том, чтоб больше не печатать карикатуры Илмара, речи быть уже не могло. Но не такие люди Иверт и Салеев, чтоб забывать обиды. Самый популярный в те времена художник города с миллионным населением так и остался без членства в Союзе журналистов.

— Сумасшедшая, гнусная страна! — говорил себе Миша, глядя сейчас, как светится окно мансарды. — Хрущев был клоуном на престоле, стучал туфлей по столу в зале заседаний ООН, крыл иранского шаха матом, публично, перед ста тысячами москвичей, но он был талантом. Надо быть великим талантом, чтобы оставить пшеничную Россию без хлеба. Хрущев это сделал, и все в стране заговорили о 'Русском чуде', потому что как раз в тот год на экранах шел широко разрекламированный фильм немцев Торндайков — 'Русское чудо'. Россия сидела без хлеба и покатывалась со смеху над фильмом, где поля колосились стозерновыми колосьями. Но надо отдать Хрущеву должное: он расшевелил муравейник. При нем пошли догонять Америку, начали кричать о научной организации труда, в магазинах красили стены в разные цвета и делали Доски почета кривыми, как зеркала мадам Помпадур. А 'Крокодил' взял да и поместил рисунок — купальщицу в бикини! И все увидели, что наступили времена неслыханной смелости — почти, как на Западе.

Прошло только десять лет, сегодняшним газетчикам смелость Кокарса кажется чем-то, чуть ли не врожденным в быт, как телевидение и смывные туалеты, сегодня в Риге есть дюжина таких же сильных карикатуристов, но они уже учились новому в академии, а он не перенес потерю славы. Как многие в этой стране, столкнувшиеся с чугунной тупостью бюрократии, Кокарс запил. Неделями валялся у чужих людей, жил на содержании у женщин, иногда забредал в редакцию, приставал к знакомым и чужим:

— Дай три рубля!

Но бывали дни, когда вновь прорывался в нем художник, и тогда горел по ночам свет в мансарде, появлялись в газетах новые карикатуры, которые легко было узнать издалека.

Каждый раз, когда Миша Комрат видел свет в мансарде и шесть волчих глаз станции радиоглушения, сладкое чувство мести затопляло сердце. Все, что правительство пыталось заглушить, вещало о себе в любом рисунке Кокарса. Бездельничающие чинодралы, ленивые управдомы, ворующие известь и гвозди, холодильники, в которых можно греть, и утюги, пригодные разве, чтоб прикладывать их к синякам, новые дома, еще до сдачи требующие капитального ремонта, — все это в конечном счете и был советский образ жизни. Гражданам СССР полагалось верить, что их жизнь — вершина счастья, тот правильный путь, ради которого совершилась революция и было пролито море крови. Западное радио разрушало это убеждение. Западное радио глушили, но нельзя было заглушить юмор и сатиру в собственных газетах, призванных 'оружием смеха убивать помехи'. Тысячи карикатуристов, фельетонистов и репортеров день за днем обрушивали на советского читателя все новые и новые факты о бюрократах и бракоделах, суде неправедном и взяточных чиновниках. Хрущев пытался пресечь критику и самокритику, 'Вы бьете по своим!', но едва в газетах появились сообщения о черных днях сатиры, страну захлестнула такая волна гадостей, что ЦК сочло нужным миллионными тиражами расклеить плакаты со стихом Маяковского: 'Нужно, чтоб в лоб, а не пятясь, критика дрянь косила, и это лучшее из доказательств нашей чистоты и силы'. Партия не могла убивать лучшее доказательство своей чистоты и силы.

Печать десятилетиями 'била' по 'дряни', народ постепенно приходил к мысли, что дрянь — это и есть непреходящее в советской жизни, и все острее становилось желание спросить себя: 'Да полноте, может быть мы имеем дело не с трудностями роста, а с ростом трудностей?'

— Если я когда-нибудь уеду отсюда, — слабо улыбался Миша, — если я уеду и попытаюсь написать книгу о советской жизни, нехудожественная получится книга. Слишком много будет в ней быта, слишком много смеха сквозь слезы и спрессованной ненависти… Но кто может жить в этой стране и оставаться олимпийцем?

Каждую ночь, когда он видел фонари станции радиоглушения, он спрашивал себя, отчего ООН не требует прекратить радиопиратство, почему западные страны не заглушают в отместку Москву, разве они не знают еще, что эта страна понимает только язык силы и только перед силой лебезит? А может быть Запад нарочно молчит, зная, как сильно радиоглушение бьет по самим глушителям? Даже если бы не было газет и журналов с бесконечными фельетонами о взяточниках и головотяпах, советский человек должен был бы усомниться, в слове большевистской правды только из-за радиоглушения. Глушение распаляло воображение, а запад работал на стольких языках и диапазонах, что заглушить все было невозможно, даже имея миллиарды КГБ. И нельзя же было глушить Англию на английском, Германию на немецком. К тому же постоянно появлялась необходимость поклониться то Вилли Брандту, и тогда не глушили 'Немецкую волну', то Никсону, и тогда можно было слушать 'Голос Америки'. А кто слушал раз, да знал, что этот раз может

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×