I
Боже, как далеки и все же как близки воспоминания о «безумных годах», о моей парижской юности, когда я вращалась в переливавшемся яркими цветами высшем свете, куда более фривольном и легкомысленном, — не чета нынешнему, — захватывающем по своей зрелищности мире, и вместе с тем в этом катившемся к своему закату обществе, с его приемами, скорее похожими на панихиды, когда имена старых аристократов кружили, как кружат, падая, опавшие листья, на этих уже старомодных балах, на которых мои сестрицы записывали приглашения на танец своих воздыхателей, запоминая нелицеприятные реплики моей матушки!
А эти немногие благотворительные вечера, организуемые обычно представителями высшего русского света, укрывшимися в Париже! Многочисленные эмигранты «голубых кровей» отважно приспосабливались к новой жизни, одни садились за руль такси или грузовика, другие разгружали на заре продовольственные товары на рынках, третьи, устроившись в торговле, продавали газеты, нитки жемчуга, иконы, духи, а при случае и секретные сведения, — их жены, сестры, ставшие продавщицами, или моделями, рекламирующими достижения «высокой моды», или певичками в кабаре, — и те и другие, — хоть на несколько часов с присущей им неистовостью стремились позабыть свалившиеся им на головы несчастья из-за потерянного рая, покрасоваться в жалких лохмотьях прежде такого волшебного декора, вновь услыхать отзвуки этого торжественного имперского парада, когда гибла старая, святая Русь! Мне так нравились их столь знакомые мне попытки каждого из них хотя бы на один вечер стать тем, кем они когда-то были.
В салонах отеля «Рояль Монсо», где их Императорские высочества, великий князь и великая княгиня, заправляли на этой своей манифестации утраченного престижа, все они забывали о своей повседневной серой посредственности: старый гофмейстер, худой как палка, с уставшим, изможденным лицом, в своем черном строгом сюртуке с желтоватым отливом, больше похожий на служащего похоронной конторы, расхаживал с таким важным видом, словно он — видный дипломат из Петрограда; а вот Вера Дагилева, убежавшая из России в день своего обручения; теперь она, выйдя замуж за своего соотечественника, такого же эмигранта, как и она, продает игрушки в большом магазине, и ей с трудом удается наскрести три сотни франков, чтобы заплатить за квартиру.
К моим родителям, сохранявшим постоянную связь с русскими эмигрантами, почти каждый день приходили члены семей, которым удалось вырваться из большевистского ада, — одни выбрались сюда через Балканы или Германию, другие прибыли в Марсель через Турцию, Афины или Белград.
Пережитые ими несчастья сразу бросались в глаза, — бледные, исхудалые лица с резко очерченными чертами, поношенная одежда, — все это свидетельствовало об их тревогах и нищете.
Этих несчастных размещали, где только могли, — в учреждениях, в магазинах, в частных домах, где окружавших поражала такая счастливая, вызывающая удивление, способность приспособления этих, удаленных с родной почвы славян, для большинства которых их прежняя, роскошная, изобильная, прочно защищенная богатством жизнь, становилась хуже существования их обездоленных крестьян; они теперь находились вдалеке от своей земли, которую они не умели обрабатывать, и теперь им ничего не оставалось, кроме как взывать к гостеприимству чужих народов и выражать свое упрямое желание жить, вызывая к себе жалость Господа.
Но сколько было на их лицах написано мужества, сколько надежд на лучшее будущее! Но что это было на самом деле, — мужество или скорее восточное смирение со своей судьбой, — то что мы называем фатализмом, через который лучше всего передается смысл их глубокой веры?
Мой дядя, генерал от царской авиации, только что женился на очаровательной вдовушке одного из своих офицеров — Михаила Осипова. Оба теперь жили в гостиничном номере, постоянно предаваясь воспоминаниям об империи, в окружении фотографий самодержцев и великих князей с их дарственными надписями. У них царила довольно приятная семейная атмосфера, несмотря на затрапезность их обиталища и, глядя на них, можно было бы подумать, — вот обычная супружеская русская пара проводит свой отпуск за границей. Мой дядюшка Алек по военной привычке с необычайным педантизмом вел свои дела, а все бумаги составлял с необыкновенной аккуратностью и тщательно хранил их. Моя тетя Тамара, эта женщина, обладавшая изысканным вкусом, дама заметная и очень красивая, была не чужда чарующему легкому кокетству. Обычные банальные стулья были обиты приятной шелковой тканью. Кровать превращалась вдруг в настоящий восточный диван с разбросанными по нему чудными подушечками, а одна его сторона была покрыта одеяльцем из соболиного меха.
Мне так нравилось убегать из дома, чтобы посетить снова эту уже немолодую бездетную пару, которая никогда не теряла хорошего настроения, свежести и беззаботности, — такими чертами не обладали представители французской буржуазии, среди которой у меня было немало родственников.
Там никогда не велись разговоры о будущем, все старались жить лишь своим прошлым, тесно связанным с настоящим, и как только раздавался стук в дверь их волшебной комнатки, я уже настраивалась увидеть перед собой живущих «инкогнито» принцесс или королев, которые, — кто знает! — бежали из своих дворцов, ставших добычей взбунтовавшей черни; в общем, любой новый человек, оказавшийся в этой обстановке, меня очаровывал, так как я видела в нем какого-нибудь знатного ссыльного!
По вечерам от своих повседневных трудов сюда приходили эти новые обездоленные, которые с большим презрением относились к своей нищете. Полковник Ромашов, этот старый вояка, не утративший своего высокого морального духа, обычно садился в удобное кресло и курил иностранные сигареты, а голубоватый дымок от них, колечками поднимаясь вверх, наполнял заставленную комнатку. Этот старый царский солдат теперь жил своим ручным трудом: из ценных пород древесины он делал портсигары, которые украшал инкрустацией на мотивы старой России или заказываемыми ему инициалами. Мой отец с матерью старались не давать ему сидеть без работы, — ее у него всегда было много. Я частенько подходила к нему. Он говорил по-французски с ужасным акцентом, несколько хриплым голосом, но все, что он мне говорил, наполняло меня очарованием.
Он часто предавался воспоминаниям, рассказывал нам о днях, проведенных в Ливадийском дворце, когда императорская семья обычно проводила свой отпуск в октябре на Черном море, которое там казалось таким же фиолетовым, как и окружающие горы. Кроме своих прямых обязанностей, он выполнял еще одну, — присматривал за окружением цесаревича.
Когда я смотрела на него, на его честное, закаленное лицо воина, перехватывала его волевой взгляд блестящих глаз, то невольно еще и еще раз задавала себе вопрос, — как царь с такими вот людьми в его стране смог все же стать жертвой какой-то банды мятежников?
Моя тетка суетилась, наливала гостям чай, угощала их бутербродами, предлагала на тарелочках сладости.
Вот вошла княжна Баратова. Какой-то молодой человек с каштановой шевелюрой, с голубыми глазами, довольно бледный, и эта бледность придавала ему какой-то болезненный вид, видимо, сопровождал эту очаровательную женщину с черными как смоль волосами, а смуглый цвет ее лица делал ее похожей на цыганку.
— Ольга, не захватили ли вы свою гитару?
Княжна посмотрела на него с недоброй улыбкой.
— Для чего вы, Александр, спрашиваете меня об этом. Вы же отлично знаете, что гитара — это мое ружье… с ним я разоружаю всех…
Варя Смирнова, разодетая, как некогда, молодая женщина, с пышными кружевами на корсаже платья, с камеей на груди, ожерельями на красивой шее, на руках браслеты, на пальцах кольца, — умоляющим тоном обратилась к ней:
— Спойте же нам «Очи черные», Ольга!
Княжна сделала недовольную мину.
— Постоянно эти «Очи черные». К несчастью, я вам не Пола Негри.[1]
Она отхлебнула из чашки чая, уставилась на своего молодого сопровождающего.
— Николай, а ты что хочешь послушать?
Рассеянный Николай, словно сильно уставший, колеблющийся, наконец, тихо произнес: