хорошенькая, со смугло-розовой кожей на нежных, открытых до плеч руках, с копной перепутавшихся светлых волос. Ребята, не дожидаясь команды, сбежались к брустверу; девушка, сознавая себя в центре внимания, невольно рисуясь, с озабоченно строгим видом положила свои цветы рядом со ржавым, исковерканным железом. И пионеры, теснясь и спеша, покрыли эти патроны и каски зелеными венками и букетиками ромашек и астр. Лесун перестал писать и поднялся, чтобы лучше видеть. Он был благодарен и хорошенькой вожатой, и пионерам, точно они пришли поклониться подвигу лично близких ему, родных людей. Вместе с тем разве можно было не заметить того невольного, невинного удовольствия, какое они получали от участия в торжественной церемонии?.. Ну что ж, порицать их, конечно, не следовало: они жили и радовались жизни. Но, глядя на эту цветущую, такую молодую жизнь, Лесун до боли ощутил всю невознаградимость утраты, всю безмерность жертвы, почтить которую явились сюда живые. Он отлично знал, казалось ему, каждого из троих героев: Андрея, Алексея, Виктора, павших на «господствующей высоте» и выплывших, вынырнувших сегодня из забвения. Он сам сражался рядом с такими же юнцами, он помнил их смерть. И чем и как, спрашивал он себя, чем и как могли бы живые отплатить им свой долг?.. Вечной памятью и славой? Но память человеческая слаба, и время неутомимо поглощает неисчислимое количество имен, миллиарды имен… «Что же такое вечная слава, обещанная героям? — подумал Лесун. — Возможна ли она, да и зачем она им? Герои потому и становятся героями, что они бескорыстны и их мужеству равна только одна их щедрость». Может быть, блеснула ему мысль, может быть, их слава — это сознание человеческого долга, переходящее из поколения в поколение, тревожное сознание долга живых людей перед мертвыми, прославленными и безвестными? И в большей мере перед безвестными, чьи имена исчезли бесследно и навсегда. Меркулов, глядя на пионеров, одобрительно кивал. Все про-исходило так, как и должно было происходить: солдаты геройски сражались, и женщины оплакивали их гибель, и дети приносили на их могилы цветы. Жизнь, которую они отстояли, за которую он и сам столько раз шел в огонь, эта жизнь продолжалась и цвела. Булавин, стоя «вольно» в шеренге своего взвода, откровенно любовался девушкой-вожатой, ее светловолосой головой, ее маленькой грудью, приподнимавшей легкую кофточку, ее загорелыми, тонкими в щиколотках ногами. «Джульетта! Она — Джульетта!» — шептал он про себя. И ему одновременно хотелось быть и павшим героем, которому эта девушка приносила бы лилии, и живым Александром Булавиным, способным насладиться ее прекрасной благодарностью. Андрей, томясь, ждал конца церемонии. Из головы его не выходило письмо, пятнадцать лет назад опущенное, как в почтовый ящик, в расстрелянный патрон. «Андрей скоро умрет от осколочной в грудь»; «добейте гадов за Андрея», — все звучало в его ушах. И он не мог отделаться от пугающего ощущения: казалось, это было сказано о нем, точнее, это могло быть о нем сказано. То, что погибшего здесь бронебойщика звали тоже Андреем, ничего, разумеется, не означало, кроме случайности. Но когда он пытался мысленно нарисовать себе того, другого Андрея, ему воображался он сам: с таким же великолепным, как у него, будущим, с такой же мамой, ожидающей писем, с девушкой, любящей подобно Варе. И он ужаснулся участи своего двойника, который навеки на этом самом холме лишился и будущего, и мамы, и Вари, как мог бы лишиться он, если б оказался здесь вместо него. У Андрея было чувство, точно он каким-то не совсем чистым способом увернулся от этой горькой судьбы своего тезки. И, глядя на цветы, принесенные пионерами, он холодел от мысли, что так же точно ромашки и астры выглядели бы и на его могиле. «А ты бы смог, как тот, другой? — задавал он себе вопрос. — Смог бы все отдать, всем пожертвовать, знать, что умрешь, и так написать перед смертью?» И не находил в своей душе ответа. От его утренней счастливой влюбленности в себя не осталось и следа, он ощущал себя сейчас маленьким и жалким по сравнению с этими погибшими; он был уязвлен и пристыжен их непостижимым самоотречением, превратившим их в гигантов. Старшина Елистратов меж тем отдыхал. Он сидел в стороне, на траве, курил, и мысли его привычно вертелись вокруг обыденных дел службы — их, как всегда, было не переделать. Инспекторская проверка кончалась, но служба шла, служба не останавливалась, и каждый день рождал новые заботы. Старшина размышлял о том, что пришла осень, что давно следовало бы оборудовать более просторную ротную сушилку, что вскорости надо будет вставлять вторые рамы, чистить дымоходы. «Да тебе-то что? — спохватившись, подивился он. — Не твоя это будет теперь печаль. — И он как бы приказал самому себе: — Вернемся в казармы — подашь рапорт об увольнении». Поблизости, в молодом березняке, между тонких, как стебли, стволов мелькали головы ребят, светлые, черные, стриженые, будто плюшевые, лохматые. Мальчишки были заняты каким-то своим делом, суетились, растаскивали сушняк, должно быть, тоже искали снарядные осколки. — Пошли, пошли отсюда! — грубым голосом сказал Елистратов. — Игрушки вам… А ну я за уши!.. Он требовал и от них большего уважения к этому месту — к святой земле смертельного боя. Да и вообще дети со своими играми внушали ему опасение повсеместно: это были постоянные нарушители дисциплины и порядка. — Беги давай! Ну! — довольно беззлобно, впрочем, прикрикнул он. — Руки-ноги повыдергаю!.. Мальчишки скрылись за деревьями. Елистратов докурил и поднялся: было пора уже начинать митинг, а то опять, как вчера, людям придется ужинать с опозданием, что никуда не годится. «Да что ты не успокоишься никак! — вновь с досадой попенял себе старшина. — Пусть уж другой кто беспокоится теперь». Все же он прошел выше по склону, к самой рощице, посмотреть оттуда, не идут ли остальные роты. И опять за спиной у него послышалась суматоха, треск сучьев, быстрый топот ног, потом — визгливый голос: — Не твое, не цапай! Не твое, не твое… Я нашел!.. Не дам! Елистратов обернулся, чтобы еще раз, погрознее прикрикнуть на ребят, и застыл, не выговорив ни слова. Они играли с гранатой — самой настоящей, исправной по виду «Ф-1» — осколочной, оборонительной, дистанционного действия. Худенький мальчуган в белой, перепачканной в земле рубашке размахивал ею над своей нечесаной головой, точно собираясь метнуть. И — что особенно устрашило Елистратова — из корпуса гранаты торчал колпачок запала с колечком предохранительной чеки: «Ф-1» была заряжена. Ребята — их набралась тут целая ватажка — топтались в нерешительности перед мальчиком с гранатой, перебегали, мялись. Паренек постарше, лет десяти, то порывался вперед, то отшатывался, жалобно, шепотом упрашивая: — Отдай, не бросай! Она совсем хорошая. Вот ненормальный! Еще шарахнет, отдай! Но тощенький, с выпиравшими на спине лопатками мальчик отмахивался гранатой, как от надоедливой мухи. — Не твоя! Я нашел, я, я! — не слушая, выкрикивал он. Все слабенькое тело его содрогалось от страха и ликования, дурным торжеством горели глаза. И, похожая в своей решетчатой насечке на железный ананас, граната, разлетающаяся при взрыве на двести метров, моталась в его тонкой, как спичка, белокожей руке. Сорвавшись вдруг с места, спасая свою великолепную находку, мальчишка побежал вниз. Его товарищи метнулись было в разные стороны, но затем все пустились следом. — Стой, стой! — крикнул Елистратов. — Руки-ноги повыдергаю! И тоже что было духу побежал. Дело оборачивалось совсем страшно: мальчишка с заряженной гранатой перепрыгнул через поваленное дерево, обернулся и помчался дальше, в самую гущу толпы; если б теперь случилось несчастье и старая «Ф-1», не дай бог, сработала бы, о последствиях этого было ужасно помыслить. Елистратов нагнал всю ватажку, когда старший паренек, осмелев, силой попытался завладеть гранатой. Вцепившись в воротник рубахи худенького мальчика, он другой рукой потянулся к его находке. — Не цапай! Уйди! — взвизгнул тот. Рванувшись назад, мальчик с гранатой поскользнулся и, чтобы не упасть, невольно припал грудью к своему противнику. Воспользовавшись моментом, старший паренек наконец-то коснулся пальцами гранаты. — Руки-ноги!.. — крикнул старшина, подбегая вплотную. «Некуда ее кидать, если что… Повсюду люди», — охолодила его ясная мысль. Прямо перед ним, по склону, пестрели красные галстуки пионеров, справа было начальство — золотились генеральские фуражки, на другой стороне мелькали белые платки баб, черные спецовки ремонтников. Мальчишки тянули гранату каждый к себе; тонкие пальцы цеплялись за рубчики корпуса. Худенький изо всех сил ударил старшего в грудь, старший охнул, откачнулся. И Елистратов отчетливо увидел: в пальцах у него осталось колечко запала, он выдернул нечаянно чеку. Худенький мальчик опять замахал своим железным ананасом. — Держи, держи! Не выпускай! — закричал Елистратов. Вся надежда была сейчас на то, что мальчик не отпустит рычажка запала. Но только старшина подумал это, как детские пальцы, стискивавшие гранату, задвигались; мальчик захотел получше ее ухватить. И усик рычажка, изогнутый по корпусу, освободившись, слегка отскочил. С этой секунды спасения уже не было: скрытый в запале механизм пришел в движение, боек ударил по капсюлю, воспламенил его, и никакие силы в мире не могли ни замедлить теперь, ни прервать эту неумолимую, точную работу. Только четыре секунды, четыре мгновения оставались в распоряжении старшины: на пятом счете, а может и раньше, здесь, посреди детей, баб, ремонтников, солдат, должна была ударить молния. Елистратов действовал, почти не отдавая себе отчета, будто заранее твердо знал, как надо действовать в подобных случаях. Одним движением он вырвал гранату из рук мальчика и левым локтем с силой его оттолкнул; мальчик покатился на землю. Держа гранату на замахе, старшина круто повернулся назад, в отчаянной
Вы читаете Сильнее атома
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×