учившейся в студии Парижского балетного театра. Мы были представлены множеству знакомых, американцев, которые встречали Александру у книжных лотков на Бульваре Сен-Мишель. В тот вечер мы ужинали вместе, а спустя несколько дней, она ввела меня в свой узкий круг друзей, большая часть которых, как и она, были старше меня на год-два. Следующие недели — насколько позволяло ее время, — мы провели вместе. Я встречал ее после классов, и мы отправлялись гулять по городу, музеям, смотрели кино, а по вечерам часто слушали музыку в клубах (помню Бэджа Поучала с его трио, может быть, в «Голубой ноте»). На узкой улочке в 6-м районе она показала мне ателье своего дедушки, композитора, который жил там долгие годы. Французский стал ее вторым языком в Будапеште. Именно французские члены семьи вынуждены были покинуть Венгрию после подавления восстания в 1956-м.

Однажды, гуляя с ней, я показал ей окно моей комнаты на третьем этаже отеля «Генрих IV». А спустя несколько дней мы отправились на вечеринку, где меня отвели в сторону двое мужчин и с сильным венгерским акцентом сообщили, что Александре угрожает серьезная опасность и она должна немедленно оставить Париж. Они не сказали, в какую страну ее отправят. Не знала того и она сама. Она попросила их дать ей возможность провести две последние ночи в отеле со мной, и, после того как я уверил их, что она не покинет пределом комнаты до их прихода, они согласились.

Я думаю, что, это когда мы лежали без сна, после того как оказались в отеле, она спросила, будто поддразнивая меня. Почему поэзия? Я ответил так напыщенно, что тут же смутился. Потому что мы созданы из языка. Сказал я и спросил: «Почему танец?» — «Alors, pourquoi la danse?» [6] — рассмеялась она и сказала: — Да потому что мы созданы из ног и рук.

Мне надо было выйти за бутербродами, минеральной водой, пивом, сигаретами в синих пачках. Она попросила мандарины и номер «Aurelia». Каждый вечер мы понемногу курили из небольшой заначки в горшке, который мне одолжил приятель. Мы гадали, какое у нее будет новое имя, страна, и на каком языке она будет там говорить и сможет ли там танцевать. На ободранных замызганных обоях разыгрывалась сцена из жизни у большой реки, фигурки в средиземноморских нарядах разгружали и нагружали небольшие парусные баржи.

Как пот формирует тело.

В основе повествования лежит, скажем так, наличие X и Y, то есть говоря, что что-то возможно или истинно возможно, можно сказать, что это необязательно неправда.

Ранним утром третьего дня те же два человека, говорившие со мной на вечеринке, пришли за ней. Я смотрел из окна, как на темной еще площади они сажали ее в ожидавшую машину.

На такой же жаре и в этот же месяц, в нескольких сотнях метров от места, где все тогда произошло, я рассказывал историю Норме, в то время как она ела мороженое, а я отхлебывал пиво. Я чувствовал, как то, что я рассказываю, превращается в литературу, и удивлялся такому предательству.

По возвращении в Соединенные Штаты я написал витиеватое изложение случившегося и назвал этот фрагмент «Автобиография 11». 2 декабря того же, 1994, года после завершения более поздней версии черновика «Автобиографии и» я наткнулся на следующий пассаж из Андре Бретона в его биографии, принадлежащей Марку Полиззотти.

«Поцелуй был вскоре забыт», — сказал Бретон где-то в «Жидкой рыбе», имея в виду любовное приключение на пляс Дофин — обыкновенная болтовня его обычно ввергала в какое-то неописуемое болезненное состояние. Вечером шестого октября была именно та пляс Дофин, по которой Надя вела Бретона к такси. По пути она впервые открыла ему губы для поцелуя…

Из примечания можно узнать, что «позднее Бретон объяснил подобное состояние пониманием того, что для него лично пляс Дофин безусловно является воплощением секса в Париже».

В Критическом словаре — «бесформенный» (I’informe лучше переводить как «неоформленный»).

Словарь начинается с того момента, когда он уже более не предлагает значения слов, но — их назначение. В этой перспективе бесформенный (sic!) является не только именем прилагательным, имеющим то или иное значение, но и термином, служащим для обозначения снятия секретности с того, что в целом каждая вещь должна обладать формой.

Через несколько недель я улетаю в Париж, и я дал слово рассказать эту историю Клоду, если он согласится встретиться со мной на пляс Дофин 23 мая, в день рождения Нади. Что и станет завершением этой записной книжки.

(Услышал от моего французского издателя, что моя книга «Солнце» («Sun») в переводе Эмануэля Оккара увидит свет в Париже в ту же неделю.)

* * *

В поэзии персидских мистиков и в фольклоре солнце — это круглощекая девочка (korshid).

Путешествие Парменида в солнечной колеснице в сопровождении дочерей Гелиоса: пересекая порог, отделяющий ночь от дня, он пришел к постижению «незыблемой сути безупречно круглой истины».

Перевод Аркадия Драгомощенко

Аркадий Драгомощенко

Frames

Loss of the scale accompanied by experience of precision[7].

Lyn Hejinian Strangeness

Майкл Палмер всегда казался мне кем-то вроде альпиниста тишины. Альпинист лучше спелеолога, учитывая мою клаустрофобию. Я помню, как неожиданно и легко он оставлял (именно оставлял, а не прерывал или заканчивал) беседу, сопровождая свой уход необязательными: пару стопок (shots) коньяку (brandy) и повозиться с бумагами. Помню его чтение в Беркли, в книжном магазине «Black Oak» в 1993, где я вынужден был сесть в первый ряд, потому что в книжной тишине было плохо слышно. Вуаль исчезновения укрывала его до поворота гостиничного коридора, стирая шум собственным тлением. Не обязательно упоминать ночь.

Не потому, что порой молчал, когда, скажем, было привычно говорить со всеми, кто вокруг, и они с тобой тоже, даже, если никто ни к кому особо не обращался, как то обычно и водится, и когда много всех и радостно, оттого что все идет в самом деле без сучка, без задоринки и проявляется (как раньше — кювета, раствор, кислые пальцы, прищепки) тенью фотографий: поздний вечер, Стокгольм — но, так и было, я и не думал о том, что Майкл может так ловко исчезать в глубинах казалось бы несокрушимых массивов шума и, пропав из виду на продолжительные минуты, появляться с какими-то кристаллами беззвучия в горсти, в которых отражались они сами, требовавшие всматривания, здесь я говорю о Хельсинки, а это уже после Стокгольма, который был до этого.

Это 1989 год. Мы у черно-синего окна за ужином. Одновременно видна вода, угадывается берег, сияет в измороси мостовая, в окне видим также самих себя, которые видят, как кто-то из друзей застыл у их

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×