О юноше, который так любил бы воровство, что боготворил воров, так презирал женщин, что полюбил бы блатного, для которого, как и для меня, Меттре был бы раем. И вдруг сразу моя тюремная жизнь, которая до сих пор давала мне понять, что несмотря на все мои достоинства и азарт мечтателя я никогда не осмелюсь приблизиться к самой прекрасной своей мечте (а ведь сколько раз я оказывался совсем рядом!), подарила мне живое воплощение этой мечты.

Булькен явился из самого сердца Меттре, его посланник, рожденный на свет неизвестно как, выросший в далеком и опасном краю высоких папоротников, наученный законам зла. Он донес до меня самые потаенные ароматы Колонии, в которой каждый из нас обретал свой собственный запах.

Но я знаю, что пока буду плести ткань нашей любви, чья-то невидимая рука станет разматывать петли. Я ткал в своей камере, а рука судьбы расплетала созданное. И это был Роки. Если во время этих первых двух встреч я еще не знал, любил ли он сам, то я знал, что любили его. Я догадывался. Мне не потребовалось много времени, чтобы узнать о существовании Роки в его жизни. Когда впервые я хотел узнать у какого-то заключенного из его мастерской, здесь ли Булькен, я, еще не зная его имени, вынужден был просто описать его и в ответ услышал:

— А, это тот самый, что всегда блюет на фанеру! так это девица Роки. Ну, Булькен, если хочешь…

«Девица» Роки… который блюет на фанеру! Так от этого заключенного я узнал об одной из странностей Булькена: во время своих краж каждый раз, стоило ему обнаружить пачку купюр, его одолевал приступ тошноты, и он извергал свою блевотину прямо на деньги. Весь Централ знал об этой его особенности, но никто и не думал смеяться. Это было так же странно, как и хромота Аркамона, эпилептические припадки Бочако, плешивость Цезаря, ночные страхи Тюренна, и эта странность лишь подчеркивала его красоту. А еще был Эрсир. И был Дивер. Я изобретал самые причудливые узоры для ткани нашей любви, но все время чувствовал, как к моему ткацкому станку тянется губительная рука и развязывает узелки. Булькен никогда не будет моим, и уже начиная с исходной точки, могущей стать нашей единственной встречей, нашей единственной ночью любви, я не мог быть уверен, что тку прочно и основательно. Здесь как нельзя больше подходит выражение: «это слишком прекрасно, чтобы быть правдой». Я догадывался, что, едва связав, жизнь тут же разъединит нас к моему стыду и горю. И жизнь эта окажется настолько жестока, что отнимет у меня Булькена в тот самый миг, когда я протяну к нему руки. Но сейчас я мог просто наслаждаться и трепетать от нечаянно дарованного мне непрочного счастья.

Я мог видеть его, когда захочу, подойти к нему, пожать руку, отдать все, что у меня есть. У меня имелся самый благовидный на свете предлог, чтобы сблизиться с ним: товарищество нашей бывшей колонии и моя верность Меттре. Тем же вечером со своей верхней галереи он окликнул меня:

— Эй, Жан!

Я чувствовал, что он улыбается в темноте. Перед этой улыбкой каждый готов был преклонить колени.

А я уже лег. Я не решился вылезти из койки и подойти к двери и просто крикнул в ответ:

— Ну! Чего тебе?

— Так, ничего. Все в норме?

— В норме. А ты?

— Нормально.

И тут в тишине чей-то грубый голос отчетливо произнес:

— Да брось ты его! У меня все стоит, как подумаю о тебе, красавчик!

Булькен вроде бы не расслышал.

Он сказал мне: «Привет, Жанно». Когда он заканчивал слово или фразу, казалось, какая-то мелодия продолжает его голос. И тут из другого окна донеслось:

— Эй, кореша, это я, Ролан. Мне хана! Привет вам от смертников! Завтра рву когти в Мелун. Всем привет!

Вслед за последним словом снова повисла тишина. В этом величественном, полном достоинства прощании с жизнью, мне казалось, была и красота этого вечера, и прекрасный крик Булькена. Окна закрылись вновь, а волны, родившиеся от этого прощания, еще проникнут до самых глубин наших тревожных сновидений и наполнят их печалью и тоской. Это был словно комментарий к приветствию Булькена… «Привет, кореша… Завтра рву когти…» Самый простодушный из нас — а бог весть что я понимаю под этим словом: «простодушный» — начинает молиться. Эта молитва, это состояние прощения и прощания… и вы остаетесь бессильными и беспомощными перед величайшим злодеянием на свете — людским судом, — иначе зачем этим вечером нам дано было услышать голос пораженной насмерть любви. И тут мне вдруг страшно захотелось ссать. Все впечатления этого богатого событиями дня нахлынули резко и внезапно, и мне пришлось обеими руками схватить свой член, таким он вдруг оказался тяжелым. Булькен! Булькен! Это имя, которого я не знал прежде, меня околдовало и пленило. Полюбит ли он меня? Я вновь вспомнил его взгляд: сначала жесткий и злой, а затем, обращенный на меня, нежный и мягкий, и то, как быстро сумел он перейти от одного к другому, наполнило меня страхом, и, чтобы избавиться от этого страха, тело отыскало самый правильный выход — погрузилось в сон.

К пожизненному заключению Аркамон был приговорен за свою четвертую кражу.

Я не мог бы сказать определенно, как именно пришла ему в голову мысль о смерти. Могу лишь строить предположения, ко я знал Аркамона так хорошо, что, скорее всего, окажусь прав, тем более что и сам я тем утром испытал бездонное отчаяние пожизненного осуждения, и еще хуже — ощущение пожизненного проклятия.

На стене карцера я только что прочел любовные граффити, почти все адресованные женщинам, и впервые в жизни понимаю их, понимаю тех, кто их нацарапал, потому что и сам я хотел бы написать о своей любви к Булькену на всех стеках, и если прочитать их вслух, кажется, сами стены говорят о моей любви. Камни разговаривают со мной. А среди всех этих пронзенных стрелой сердечек и любовных признаний надпись «С.Л.» вдруг вернула меня в камеру Птит-Рокет, где я впервые в пятнадцать лет увидел эти таинственные инициалы.

Бот уже давно, с тех самых пор, как я узнал их точное значение, меня больше не трогает сумрачное очарование выцарапанных на стене букв: C.Л., П.Т.П.Н., З.Л.О. Теперь они значат для меня ровно столько, сколько значат: «Смерть Легавым» или «Привет Товарищам По Несчастью», но вдруг какое-то затмение, шок, неожиданный провал памяти заставляют меня застыть перед этими С.Л. Эти буквы вдруг начинают казаться странными и непонятными, загадочная надпись на стене античного храма, и я ощущаю то же предчувствие тайны, что и когда-то давно, и стоит мне это осознать, мне кажется, будто я вновь погружаюсь в тоску и скорбь — сущность моего детства — и это ощущение еще мучительнее, чем то, что я испытал в дисциплинарном зале, занимая свое место в бесконечном хороводе, потому что именно тогда я понял, что ничего во мне не изменилось, что причина моих несчастий — не какие-то внешние обстоятельства, она во мне самом, она прочно обосновалась во мне и никуда и никогда не исчезнет. И я понимаю, что начинается новая эра несчастий, но это происходит на фоне того счастья, что дает мне моя любовь к Булькену, ставшая еще сильнее после его смерти, но это предчувствие несчастья со всеми его предвестниками и предзнаменованиями, может быть, оно и вызвано моей любовной страстью, на первый взгляд так похожей на те, что я когда-то испытывал прежде, в Меттре. Сколько вокруг опасностей, ребяческих и трагических. Значит, мне вновь предстоит жить в горестном мире моего детства, значит, я оказался внутри какого-то цикличного механизма: один период несчастья начинается, когда заканчивается другой, и я знаю, что за ним последует еще один, и так до бесконечности.

В основе тюремной жизни — смерть, а тюрьма — это худшее несчастье, которое может произойти с человеком, еще дышащим воздухом свободы; я говорю именно «тюрьма», а не «одиночество». Прежде всего Аркамон хотел избавиться от тюрьмы. Как и все мы, сразу после своего прибытия он хотел было составить календарь на все время заключения, но, не зная даты своей смерти, он не знал и даты освобождения. Я тоже нарисовал такой календарик. Сначала это была десятистраничная тетрадка, из расчета две странички на год, где был отмечен каждый день. Чтобы охватить ее всю, нужно было перелистать страницы, а на это требуется время. Чтобы иметь перед глазами сразу все двадцать лет своего заключения, блатные отделяют страницы и приклеивают на стены. Я тоже так сделал. И теперь в одно мгновение мог постичь и оценить свою кару, свое страдание. Эти самые двадцать лет становятся для заключенных единицей сложнейших математических расчетов. Они умножают, делят, громоздят и

Вы читаете Чудо о розе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×