обычный смертный приговор, произнесенный две тысячи лет тому назад, вызвал к жизни Золотую Легенду, как голос поющего Бочако распускал венчики бархатистых лепестков — так это повествование, вскормленное моим стыдом и позором, кажется мне самому величественным и ослепительным.

В своих мечтаниях и снах я больше не пытаюсь отыскать удовлетворения любовных желаний — как тогда, на галере — я наблюдаю жизнь Аркамона как простой зритель, который ощущает лишь слабый отголосок того волнения, которое испытывал когда-то, любуясь его красотой и следя за его приключениями. А может быть, это голод, невыносимый тюремный голод заставил меня подчиниться без остатка личности Аркамона. Он хорошо питался специально для того, чтобы я меньше страдал. Он весь излучал здоровье. Он никогда не был таким крепким, а я, наоборот, таким хилым. Каждый последующий день дежурный относился к нему чуть внимательнее, чем накануне. Его лицо округлилось. Он приобрел величие пресыщенного диктатора.

По мере того как приближался роковой час, я чувствовал, что Аркамон напряжен, как струна, и, борясь с собой, пытается выйти из себя, чтобы выйти отсюда. Убежать, исчезнуть, просочиться сквозь трещины, как золотистый пар. Но для этого нужно было превратиться в золотую пыль. Аркамон цеплялся за меня. Он торопил меня отыскать тайну. И я изо всех сил старался припомнить все, что только знал когда-то о чудесах, знаменитых и не очень, призывал на помощь Библию и мифологию, пытался найти правдоподобные объяснения. Я отказывался от еды. Я больше не мог есть. На четвертый день один из охранников спросил меня: «Эй, Жанно, ты в норме?» Произнеся эти слова сочувствия, он тут же закрылся, отгородился от нашего контакта, недоуменно передернув плечами, и вновь погрузился в свои мечтания, такие же далекие, как и наши. Дивер бросил на меня быстрый взгляд, наверное, он так же, как и тот охранник, полагал, что меня мучила смерть Булькена.

Булькен нашел-таки под конец последний штрих в череде самых четких признаков отчаяния. Он ушел тем же путем.

Когда я касался пальцами глаз, когда я крепко вдавливал их в глаза, передо мной сразу же возникало множество образов, они проступали один за другим и сменялись так быстро, что было почти невозможно дать каждому свое название. Передо мной мелькали матросы, велосипедисты, танцоры, крестьяне и, наконец, Аркамон, который шел рядом с девочкой. Двое последних — это были персонажи немого кино, я так и не узнал ее имени. Аркамон что-то говорил. Один возле другого, они шли по местности, которая была мне хорошо знакома, может быть, из-за тоге, что мне не удавалось ее как следует разглядеть. Девочка улыбалась. Должно быть, Аркамон говорил ей что-то приятное. Ей было лет десять или одиннадцать. Хотя сейчас я и не могу вспомнить, но тогда я очень ясно видел красоту и нежность ее лица. Аркамону было шестнадцать, но его тело уже начинало приобретать то чуть грубоватое совершенство, в котором он предстал за несколько дней до смерти. Он источал мощь, с которой сам справиться не мог. Он говорил, уткнувшись губами в шею девочки. Его дыхание горячило ее затылок, и они уходили по дороге все дальше и дальше. А Булькен оставался на месте. Он по-прежнему парил надо всем этим. Иногда, когда мне было это нужно, он украдкой бросал взгляд в том направлении (то есть я хочу сказать, что мои духовные искания словно бы разветвлялись, направляясь по другому руслу, взгляд, нацеленный из глубин моего сознания, отрывался от Аркамона, и я видел Булькена). Он совсем не изменился. Если не считать того, что сидел он на скамье среди приютских девочек и что его лицо приобрело какие-то зыбкие, нечеткие очертания, оно менялось, становясь похожим то на медвежье, то на птичье, и все-таки это был он.

После убийства девочки Аркамон был осужден на «пребывание в колонии до совершеннолетия», и тогда впервые о нем прозвучало это слово — чудовище. Никто так и не понял, что одной из причин того преступления была трогательная робость убийцы. В шестнадцать лет женщины внушали ему ужас, и тем не менее, он был не в силах дальше хранить невинность. А девочки он не боялся. Возле куста шиповника он стал гладить ее волосы. Должно быть, он шептал ей что-то пошлое и избитое, но, когда он просунул руку ей под платье, из кокетства — а может быть, из страха — она воспротивилась и покраснела. Ее румянец заставил покраснеть и Аркамона, смущенного и взволнованного. Он упал на нее, и они стали молча кататься по дну какого-то оврага. Но какие у нее были глаза! Аркамон испугался. Он понял, что навсегда преодолел свою судьбу, сделавшую его батраком. Он должен выполнить свое предназначение. Он страшился взгляда девочки, но близость этого маленького испуганного тела, которое стремилось выскользнуть, но, несмотря на свой страх, все-таки льнуло к рукам мальчика, вызвало любовное возбуждение, первый раз в его жизни.

Все давно заметили, что на ширинках у молодых крестьян почему-то всегда не хватает пуговиц: недосмотр родителей или хозяев фермы, дефекты одежды, лень все время застегивать-расстегивать, слишком старые дырявые штаны, доставшиеся еще от папаш и старших братьев и т. д., в общем, ширинка у Аркамона была открыта, и тут же сам собой вскочил его член. Девочка крепко сжимала бедра, он их раздвинул. Он был гораздо выше ее, и поэтому голова его лежала на траве. Он давил на нее всей своей тяжестью, он сделал ей больно. Она хотела закричать. Он перерезал ей горло. Это убийство ребенка другим — шестнадцатилетним — ребенком, должно быть, и привело меня в конце концов к этой ночи, когда мне было даровано видение: восхождение в рай, и рай этот был распахнут специально для меня.

Я боялся (боялось не тело, а что-то другое во мне), как бы Аркамон не обессилел и не потерял сознание. Он еще шел по коридору, и ему нужно было пройти сквозь дверь и охранника. А я шел вослед ему от двери к двери. Я хотел бы вести его, но был не в силах отдать ему свою душевную силу, чтобы поддержать его в поисках. Наконец, он остановился, Централ казался вымершим. Не было слышно даже шума ветра снаружи (он никогда не врывается в мои, закрытые со всех сторон, коридоры). Аркамон стоял перед дверью с прибитой табличкой: «Жермен, 40 лет». Он попытался войти, но совершенно ослабевший после всего, что до этого перенес, больше уже не мог надеяться на наши с ним объединенные старания. Мы знали, что там, за дверью, находится Гвиана с ее солнцем, плаванием по морю, побежденной смертью. Там, за дверью, находились трое убийц, ожидающих отправки на каторгу. Аркамон шел к ним и знал, почему он к ним идет. Они дарили ему покой Гвианы, омываемой солнцем и прохладой с ее пальмами, побегами и свежестью под тенью соломенной шляпы.

Он был опустошен и буквально рухнул от усталости.

Никто не мог услышать, как я вою от тоски. Я кричал, негодуя и возмущаясь: «Молчите!» Я думаю, мне хотелось, чтобы тишина стала еще плотнее, еще полнее, я хотел объяснить, что эта неудача была столь прекрасна, что все, все без исключения должны были соблюдать благоговейное молчание, и я пытался выразить все самое благоговейное, что было во мне, в моих чувствах, в моей интуиции. Я понял, что краснею, произнося это журналистское слово. Губы мои задрожали. Я заснул. Проснувшись на следующее утро, когда охранник пришел открыть дверь дортуара, я ощутил такую тревогу, я оказался настолько подавлен всем произошедшим накануне, что страдал физически, страдал всем своим телом. Я был опустошен. Стоило ли отрекаться от мечты, которую поддерживало столько кариатид? Чтобы унять эту тревогу, нужно было, чтобы ребенок поцеловал меня, чтобы женщина позволила положить голову ей на грудь. Охранник открыл камеру и вошел, чтобы, как обычно, проверить, все ли в порядке. Я почувствовал властное желание подойти к нему. И даже сделал движение. Он повернулся ко мне спиной. Я увидел его плечо, и мне внезапно захотелось плакать: я поднял руку, чтобы прикоснуться к этому плечу, такой же в точности жест сделал однажды Булькен. Я спускался по лестнице, когда он бегом догнал меня, и, влекомая потоком бега, рука его опустилась мне на плечо. Я повернул голову, он тоже повернулся ко мне, и мы оказались лицом к лицу. Он смеялся.

— Здорово! — сказал он.

— Когда ты радуешься, у тебя скотский вид.

Он сделался почти ласковым.

— Что я тебе сделал, Жанно? Я же тебе ничего не сделал!

В его глазах светилось счастье, щеки, обычно такие бледные, пылали. Я спросил:

— Что такое? Что с тобой?

— Послушай, Жанно, я только что чуть не отмочил одну штуку, глупость такая, но здорово… Это я, правда, от радости… Я и сам не знаю, что на меня нашло. Представляешь, я чуть было вертухая по плечу не похлопал, уже даже руку поднял… Мне захотелось дотронуться до него, хорошо хоть вовремя остановился, а то представляешь! А потом увидел, как ты идешь, ну и побежал… Жанно! Я же тебе ничего не сделал, да? Я просто положил руку тебе на плечо, а помнишь, ты сам меня однажды лапал, Жанно?

Я хохотнул:

Вы читаете Чудо о розе
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×