И тем не менее Авестин каким-то образом умудрился вспомнить и сопоставить и день рождения 6 августа, и Преображенскую площадь, и холеру. Поразительная способность этих людей — из колледжа Авестина и Мигулина — отстраняться от убожества и удушливости ежедневной рутины, оттенять ужас макабром, сопоставлять, казалось бы, несопоставимое и тем самым маниакально-депрессивный психоз превращать в ликующий театр. Рюмка водки, очки, авторучка как будто летали в воздухе, подбрасываемые репликами Мигулина, расположившегося за столом перед своими записными книжками, листочками, выписками; перекладывал их, как жонглер-фокусник, и разговор благодаря этой сымпровизированной цитатности походил на спектакль, где марионетками были слова — их приводил в движение кукловод Мигулин.

От кого еще, как не от Мигулина, мог услышать Феликс пушкинскую сентенцию насчет разницы между чумой (которая прилипчива) и холерой (которая носится в воздухе), когда отпадает нужда в карантинах. Тут же, естественно, возникло сравнение холеры с советской властью, которая тоже давно носится в воздухе, и поэтому «нечего делить мир на Восток и Запад, внутреннюю и внешнюю свободу», — сказал Феликс, как бы отвечая Людмиле, в очередном своем письме из Израиля сравнившей свой отъезд из Москвы с исходом евреев из египетского рабства. И привел цитату из Тацита о том, что евреев, в действительности, просто- напросто изгнали из Египта, поскольку среди евреев постоянно свирепствовала эпидемия проказы, и дальновидный фараон пытался оградить местное население от прокаженных; довольно гуманное по тогдашним временам обращение с прокаженными, поскольку им в синайское изгнание выдан был даже проводник, египтянин Моисей. Мигулин как будто заранее готовился к этому разговору (или, точнее, сам же этот разговор и затеял, аккуратно его отрежиссировав), потому что извлек на свет историческую выписку про чуму в августе 1654 года (Великая Чума в Лондоне началась несколько позже — не завезли ли ее сюда в Лондон из Москвы?), в эпоху раскольнического патриарха Никона. Так, в ходе разговора о смутных временах, перешли, естественно, к обсуждению самозванцев; потому что не бывает великих эпидемий без великих самозванцев.

Тем более, разговор, не забывайте, происходил на Преображенке, где Петр Первый устраивал потешные бои между «польским королем» Бутурлиным и «российским потентатом» Ромодановским, и оба, при этом, называются «генералиссимусами». Припомнили, что и самого Петра подозревали в самозванстве; была такая легенда, что настоящего Петра еще младенцем подменили в Немецкой слободе — а значит, на троне правит немчура, иностранец.

Однако все эти занимательные исторические курьезы заморачивали голову для того, чтобы протащить некую иную мысль, иную историю. В тот раз Феликс впервые услышал от Мигулина историю о том, как он пытался прорваться, выдавая себя за иностранца, в американское посольство со всеми своими рукописями, чтобы получить политическое убежище. Точнее, он выдавал себя за англичанина (английский он знал с детства), свободно владеющего французским и способного изъясняться по-немецки. Не ради ли этого рассказывались исторические анекдоты про самозванцев в эпоху чумной эпидемии? Так или иначе, милиционер в будке у ворот американского посольства (старое здание рядом с гостиницей «Националь» со стороны Манежной площади) вел себя преувеличенно вежливо и говорил натужно-громким голосом: только так в России и говорят с иностранцами — как с глухими. Пока Мигулин поправлял его грамматические ошибки, милиционер крутил ручку внутреннего телефона. Мигулин, в своем взвинченном состоянии, полагал, что милиционер связывается с послом — предупреждает его о прибытии почетного гостя-англичанина, говорящего по-французски и изъясняющегося по-немецки. Но черный, и вовсе не посольский, лимузин подъехал, чтобы подхватить с тротуара Мигулина, совсем с другой стороны.

По словам Мигулина, его поразила прежде всего минимальность расстояния, отделявшего так и неизведанный американский рай от хорошо знакомого советского ада; не успел лимузин развернуться, как тут же и остановился. Его вытащили из машины и сопроводили под руки в подъезд, соседний со входом в «Националь». Умилителен был этот аспект сталинской Москвы (дело происходило в 1950 году): в одном крыле зданий «Националя» тонкач и метафорист советской литературы Юрий Олеша произносил свое очередное бонмо под рюмку коньяка, в то время как в другом углу того же здания Мигулина раздевали догола — в прямом и переносном смысле. Ему бы с удовольствием выбили бы зубы, но были загипнотизированы звуками иностранного языка. Даже если и было в его внешности, в обтрепанном костюме и рваных носках явно что-то советское, магия иностранного языка перевешивала доводы разума, не слишком великого у местных гэбешников. Тот факт, что обычные, заурядные вполне на вид, советские губы искажались некими загадочными, бесовскими звуками (способность говорить на непонятном языке — один из признаков одержимости бесами в средневековом реестре экзорсистов), говорило о том, что пойманный странный тип — скорее всего иностранный шпион. Мигулина снова посадили в лимузин и повезли на Лубянку: пусть, мол, начальство разбирается.

В машине он был зажат с двух сторон двумя жирными мальчиками-вертухаями. Когда машина завернула к памятнику Дзержинскому, один, самодовольно ухмыльнувшись в предвкушении награды и повышения по службе, сказал другому: «Жирного карася ухватили», — имея в виду крупного агента империалистической державы. Тут Мигулин не выдержал и усмехнулся. Это и было ошибкой. Достаточно легкой улыбки, и ты разоблачен: ага, он понимает по-русски! Загадочная маска гражданина иностранной державы сорвана. Под ней заурядное в своей измученности лицо советского интеллигента. Знакомая рожа внутреннего врага. Ироничный оскал вредителя. Два вертухая тут же решили лишить этот вражеский оскал зубастости. Били в зубы, под ребра, по яйцам. Казалось бы — на этом и кончается история о самозванце- иностранце. Но история лишь начиналась.

Начальство на Лубянке решило, что при такой троязычности, наряду с русским, Мигулин — их же, вполне возможно, собственный агент, что у него было свое собственное задание и что арестовали его у американского посольства по ошибке. И стали рыться в картотеке агентуры: сверять имена. Самое поразительное: насколько безобразно работала вся эта бюрократическая машина. Казалось бы, ерунда: проверить — содержится ли такое-то имя в картотеке или нет? Не тут-то было. Чего тут удивляться, что сами мы проводим годы в поисках забытых цитат из старых разговоров — что в общем к лучшему, потому что, если эти разговоры сразу вспомнить, тут же кого-нибудь хватит инфаркт… Неделю держали Мигулина на шикарном спецпайке. Но как только его личность установили, тут-то ему и врезали. Он тогда понял: когда ломают ребра, боль чувствуешь лишь в первое мгновение — и тут же теряешь сознание. Настоящая боль приходит позже, когда очнешься уже с переломанными ребрами. Но и без сломанных ребер история с Мигулиным выглядела с точки зрения начальства неприглядно: хваленые органы приняли психопатического учителя иностранных языков за крупного агента мировых разведок. Из этой несуразицы был найден компромиссный выход: Мигулина не расстреляли, направив в ЛТПБ, Ленинградскую Тюремную Психиатрическую Больницу. Или, как расшифровывал эту аббревиатуру Мигулин: Люблю Тебя Просто Безумно. Там-то и произошла историческая встреча Мигулина с Авестиным.

Голый и страшный своей примитивной четырехстенной законченностью мир тюремной психиатрии Мигулин превращал в нечто гаерское, фарсовое, фантастическое и одновременно надрывное, как гитарный романс, прелестное в своем шарлатанстве. Это был мир маркиза де Сада и Козьмы Пруткова. Там были убийцы в белых халатах и сластолюбивые санитарки; гении всех запрещенных наук передавали свои сакраментальные секреты тайным палачам человечества. Там собирались лучшие умы. Там были вейсманисты-морганисты, математики-кибернетики, специалисты по дыханию Чейна-Стокса (симптом смерти товарища Сталина) и лингвисты школы Марра (в отличие от Марра Сталин считал, что человек мыслит словами и поэтому антисоветские мысли есть автоматически — антисоветская пропаганда), Авестин там выучил итальянский язык с подначки одного профессора-латиниста.

«Это сейчас борются с насильственными методами в психиатрии с политическими целями. Забывается, что в те годы попасть в психбольницу, даже тюремного типа, было спасением. Это значило: не подыхать на снегу, не царапать ногтями мерзлую землю, не ломать позвоночник на лесоповале, а лежать в палате круглые сутки на чистых простынях при трехразовом питании и с регулярными прогулками», — рассуждал Мигулин. Позже, из лондонской перспективы, умом, омраченным ревностью и страхом смерти, Феликсу мерещилось, что все умопомрачительные анекдоты Мигулина про психбольницу рассказывались неспроста. Там, как и во всех его историях, была своя скрытая мораль, подвох, подтекст, подъеб. Недаром он упомянул «применение психиатрии в политических целях»; тут был явный намек на Виктора. На то, что, мол, весь его героизм, возможно, лишь политика: использование в политических целях психиатрии, которую используют в политических целях. Как стала политическим жестом для Авестина тема психического

Вы читаете Лорд и егерь
Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату
×