мужа, который именовал себя ныне Джорджем Брэндоном.
Мистер Брэндон был сыном отставного полковника на половинном окладе, человека из хорошей семьи, который, сам высоко почитая знать, полагал, что его сыну будет полезно завязать высокие знакомства, — и он послал его в Итон, как ни тяжко это ложилось на тощий его кошелек. После Итона юноша попал в Оксфорд, где сдавал экзамены с отличием, вращался в лучшем обществе, с какой-то надменной услужливостью льнул ко всем титулованным студентам и уехал, оставив долгов на круглых две тысячи фунтов. Тут разыгралась домашняя буря; строгий старый родитель взъерошился; и в конце концов уплатил долги. Но пока дело улаживалось, сынок успел залезть в новые долги милостью ростовщиков, бравших на учет его векселя, и был рад сбежать на континент наставником юного лорда Синкбарза, в чьем обществе он обучился всем до единого порокам Европы; и, наделенный от природы и острым умом, и добротой, он давал этим качествам такое удивительное применение, что к двадцати семи годам, обнищав материально и нравственно, он был конченый человек — ленивец, мот и чревоугодник. Деньгам он счета не вел: мог потратить последнюю гинею на плотские удовольствия; мог призанять у самого нищего из своих друзей; и давно потерял всякую совесть, а мнил себя чертовски славным малым, добрым и беспечным; был остер на язык и, бесспорно, обладал хорошими манерами и пленяющей удалой откровенностью в мужском разговоре. Сколько таких бездельников, спросил бы я, выпускают наши университеты; и сколько загублено жизней той проклятой системой, которая называется в Англии 'образованием джентльмена'? Ступай, сынок, на десять лет в закрытую школу, этот 'свет в миниатюре'; учись 'постоять за себя', готовясь заранее к той поре, когда начнется для тебя настоящая житейская борьба. Начинай быть эгоистом в десятилетнем возрасте; обучайся еще десять лет; в достаточной мере овладей искусством бокса, плаванья, гребли, игры в крикет; да умей щегольнуть латинскими гекзаметрами и вскользь упомянуть о греческой драме, — усвой это все, и твой любящий отец умилится на тебя — и умилится на те две тысячи фунтов, что он потратил, чтобы приобрести для тебя все эти преимущества. А помимо того, чему только еще ты не научился! Ты сотни раз побывал в церкви, и научился видеть самый суетный в мире парад. Если твой отец — бакалейщик, ты бывал там бит из-за него и научился стыдиться своего отца. Ты научился забывать (а как ты мог бы помнить, если три четверти своего времени ты жил оторванный от дома?) — забывать любовь и естественную привязанность к родным. Ты научился, если у тебя открытая душа и широкая рука, тягаться с приятелями много богаче тебя; и деньги не ставил ни в грош, а честь — честь обедать в обществе людей, стоящих выше тебя, — почитать превыше всего. Всему этому мальчик научается в закрытой школе и в колледже; научается на горе себе и другим! Увы, природную доброту, нежную сыновнюю любовь его учат топтать и презирать! Мой приятель Брэндон прошел через этот процесс воспитания и был непоправимо им загублен — то есть загублены были его сердце, его честность; а в замену им он получил кое-какие познания по классике и математике — недурное возмещение за все, что утратил ради их приобретения!
Однако я непростительно отвлекся; хорошо ли, худо ли, но таким природа и воспитание сделали мистера Брэндона, одного из многих подобных ему в нашем обществе. И вот этот молодой джентльмен устроился в доме миссис Ганн; и нам пришлось дать все эти пояснения относительно него, так как они необходимы для правильного понимания нашей повести: Брэндон не был совсем уж дурным человеком — или так уж хуже многих, кто всю свою жизнь живет заурядным эгоистом и обманщиком, а умирает набожным и кающимся, гордым собою и уважаемым всеми вокруг; в этом-то и состоит высокое преимущество жадного и скупого негодяя перед расточительным и беспечным.
И вот однажды, когда он сидел и смотрел в окно, у дверей пансиона остановилась телега, везшая бесчисленное множество мольбертов, папок, деревянных ящиков с картинами и среди этого всего — маленький саквояж, содержавший разве что одну перемену платья. Рядом с телегой шагал весьма примечательный молодой человек — в сюртуке, сплошь расшитом галунами, в грязном отложном воротничке, в голубом атласном галстуке и в шапке, причудливо сдвинутой на ухо, — который, по-видимому, снял комнаты у мистера Ганна. Этот новый жилец был не кто иной, как мистер Эндрю Фитч, или, как он писал на своих визитных карточках, просто, без добавок
-------
| Андреа Фитч |
-------
У Ганнов было заранее все приготовлено к приему мистера Фитча, чья тетка (супруга городского аукциониста) договорилась, что он будет жить на всем готовом в семье Ганнов и получит в свое личное пользование все комнаты третьего этажа. Сюда юный Андреа и был водворен. Он был юношей поэтического склада и любил одиночество — а где его найдешь верней, чем на омываемой бурным прибоем Маргетской набережной в зимнюю пору? Когда содержательницы пансионов закрывают свои заведения и уезжают в тоске и печали; когда в тавернах убраны ковры и вы можете выбирать в любой из них любую из ста двадцати кроватей; когда остается всего один унылый официант надзирать за этой просторной, оглашаемой эхом громадой одиночества, а хозяин тоскует по лету; когда наемные коляски стоят чередою у мола и напрасно ждут желающих поехать в Рэмсгет; и на трех главных улицах города увидишь не более четырех матросов в их толстых суконных куртках; а вообще-то — безмолвие, закрытые ставни, оцепенелые дымовые трубы, наслаждающиеся противоестественным зимним досугом, — даже деревянные башмаки не простучат по гулким сухим и холодным плитам!
Это уединение мистер Брэндон избрал по своим особым и веским причинам; Ганн с семейством сами бы сбежали отсюда, будь у них другое какое-нибудь пристанище; и миссис Хэммертон, супруга аукциониста, доставив пансиону жильца на мертвый сезон, так умилилась собственным добрым деянием, что почла вполне справедливым истребовать у миссис Ганн две гинеи наградных, грозя в случае отказа устроить своего дорогого племянника в конкурирующем заведении тут же через улицу.
Итак, Андреа Фитч был здесь в любезном ему одиночестве — молодой фантазер, живший только служением своему искусству и мнивший мир чем-то вроде Кобургского театра, где сам он в великолепном костюме вел главную роль. Его искусство и его борода и баки занимали первое место в его сердце. Белесые длинные волосы свисали на его высокий гладкий лоб, отражавший, казалось, глубокую думу; а между тем не было на свете человека, менее склонного к раздумью. Он постоянно становился в позу; он никогда не говорил правду; и все в нем было наигранно и так нелепо, что в конечном счете он оказывался совершенно честен: ибо я уверен, что он был уже неспособен отличить ложь от правды и всегда — один ли, или в компании, или пусть даже тогда, когда крепко спал и храпел в своей постели, — всегда он был клубком сплошной наигранности. Когда его комнаты на третьем этаже были убраны в согласии с его причудами, они явили собой ошеломительное зрелище. Там стоял у него большой, в готическом стиле, сундук, куда он поместил свой гардероб (а именно — два бархатных жилета и четыре атласных, все разного цвета, две пары расшитых позументом штанов, две рубашки, полдюжины пристежных воротничков и три-четыре пары совсем сносившихся блюхеровских полусапожек). У него был набор, неполный, рыцарских доспехов; было несколько китайских кувшинов и венецианских бокалов; несколько лоскутов камки, чтобы завесить двери и окна; да еще вихлявый манекен в испанском плаще и шляпе, на котором болтались длинная толедская рапира и гитара с грязным голубым бантом.
Вот и весь наличный запас нашего бедняка-артиста. Были у него кое-какие томики стихов — 'Лалла Рук' и что построже из произведений Байрона: надо ему отдать справедливость, 'Дон Жуана' он ненавидел, и женщина была в его глазах ангелом; или, увы, 'анделом', как он говорил, потому что природа и семейные обстоятельства оказали свое печальное воздействие на произношение бедного Андреа.
Впрочем, барышни Уэлсли Макарти были не слишком щепетильны относительно грамматики и, ввиду мертвого сезона, провозгласили мистера Фитча изысканным кавалером. Его огромная борода и баки внушили им самое лестное мнение о его таланте; и вскоре между ним и молодыми девицами установилась дружеская близость, так как мистер Фитч настоятельно пожелал сделать портреты всей семьи. Он изобразил миссис Ганн в ее румянах и лентах, какой описал ее Брэндон; мистера Ганна, который заявил, что его портрет окажется для молодого художника очень полезным, так как его знают в Маргете все и каждый; а затем и барышень Макарти (прелестная группа — мисс Белла обнимает мисс Линду, указующую перстом на фортепьяно).
— Следующей, полагаю, вы напишете мою Карри? — спросил мистер Ганн, с одобрением приняв последнюю картину.
— Ну что вы, сэр, — возразила мисс Линда. — Карри, с ее рыжими волосами?.. Да это ж будет ужас что такое!