следующий сезон к обеду.
Готовясь к отъезду, Клайв запасся целым арсеналом мольбертов, складных стульчиков, зонтов и альбомов, самых добротных и красивых, какие только могли предложить господа Соуп и Айзик. У Джей Джея прямо глаза заблестели при виде этих восхитительных принадлежностей искусства — листов гладкого картона, полированных этюдников и блестящих, уложенных рядами в коробку тюбиков с красками, которые, казалось, так и звали — 'выдави меня!'. Когда бы краски делали художника, а этюдник открывал секрет писания этюдов, я бы тут же кинулся к господам Соупу и Айзику, но — увы! — эти милые игрушки не больше способны создать живописца, чем клобук инока.
В доказательство того, что он всерьез считает искусство своей профессией и даже намерен зарабатывать им на жизнь, Клайв отнес продавцу эстампов на Хэймаркет четыре рисунка на спортивные темы и продал их по семь шиллингов шесть пенсов за штуку. Когда он получил от мистера Джонса полтора соверена, восторгу его не было границ.
— За одно утро я шутя могу сделать полдюжины таких картинок, — прикидывал он. — Итого, по две гинеи в день, это выходит двенадцать, ну, скажем, десять гиней в неделю, — ведь в воскресенье я не буду работать, да и на неделе вдруг захочется передохнуть. А десять гиней в неделю — это пятьсот фунтов в год, то есть почти столько, сколько мне нужно. Мне даже не придется трогать денег моего милого старика.
Он написал своему доброму батюшке пылкое послание, полное счастливых и нежных слов, которое тот получит через месяц после прибытия в Индию и будет читать своим друзьям в Калькутте и Барракпуре. А Клайв созвал друзей-художников и устроил пирушку в честь этих тридцати шиллингов, избрав для сей цели трактир 'Королевский Герб' в Кенсингтоне, столь чтимый многими поколениями живописцев. Тут был Гэндиш и гэндишиты и лучшие представители натурного класса с Клипстоун-стрит, а вице-председателем был Джей Джей, возле которого восседал Фред Бейхем, в чью обязанность входило произносить речи и резать баранину. И уж поверьте мне, столько здесь было спето веселых песен и осушено заздравных кубков, что, верно, в целом Лондоне не сыскалось бы в те дни такой веселой компании. Высший свет разъехался; Парк, когда мы шли через него, был пуст, и листья Кенсингтонского сада падали от усталости после столичного сезона. А мы всю дорогу, пока шли по Найтс-бриджу и вдоль ограды Парка, горланили песни, и возчики, ехавшие на Ковент-Гарденский рынок и остановившиеся передохнуть в трактире 'На Полдороге', с удивлением внимали нашему хору. Теперь уже нет этого трактира, и веселые полуночники не оглашают больше округу своим пением.
Затем Клайв и Джей Джей сели на пароход и поплыли в Антверпен. Любителям живописи легко представить себе, какое наслаждение испытали наши друзья, попав в живописнейший из всех городов мира, где они сразу очутились в шестнадцатом веке; где гостиница, давшая им кров (старый мой знакомец — 'Великий Пахарь', больше мне не вкусить твоего гостеприимства и уюта — тебя сровняли с землей!), так походила на придорожную таверну, в стенах которой Квентин Дорвард впервые повстречал свою возлюбленную; где из окон домов под островерхими крышами и с диковинных крылечек словно бы глядят рыцари Веласкеса и бургомистры Рубенса; где стоит все та же Биржа, что и триста лет назад, и для полноты картины остается лишь облачить толпящихся здесь людей в короткие панталоны и широкие фрезы и примыслить им бороды и шпаги; где по утрам просыпаешься под перезвон колоколов с восхитительным ощущением жизни и счастья; где по улицам бродят настоящие монахини, а каждая фигура на площади Мэр, каждая прихожанка в черной одежде, преклонившая колени в церкви или входящая в исповедальню (в настоящую исповедальню!), так и просится в новенький альбом. Если бы Клайв везде рисовал столько же, сколько в Антверпене, господа Соуп и Айзик составили бы себе недурной капиталец, снабжая его необходимыми принадлежностями.
После Антверпена адресат Клайва получил письмо, помеченное: 'Hotel de Sede [92], Брюссель' и содержащее пространный панегирик удобству и кухне этого заведения, где вино, по словам пишущего, не знает себе равных в Европе. Затем следовало описание Ватерлоо, к коему прилагался набросок замка Угумон, где Джей Джей был изображен в виде бегущего французского гренадера, а Клайв преследовал его в мундире лейб-гвардейца верхом на огромном скакуне.
Следующее письмо — из Бонна; в нем имеются довольно посредственные стихи о горе Драхенфельз, рассказ о нашем бывшем товарище по школе Серых Монахов Край-тоне, теперь студенте университета, о так называемой 'коммерц' — веселой попойке и о студенческой дуэли в Бонне. 'Кого бы ты думал, я здесь встретил? — пишет далее Клайв. — Тетушку Анну, Этель, мисс Куигли и малышей, — весь полк под командованием Куна! Дядюшка Брайен остался в Ахенс, где оправляется от приступа. А моя прелестная кузина, ей-богу, хорошеет с каждым днем'.
'Когда они вне Лондона, — пишет он далее, — а вернее сказать, когда за ними не приглядывает Барнс или старая леди Кью, они кажутся мне совсем иными людьми. Тебе известно, как холодны они были с нами последнее время и как огорчали тем моего славного старика. А тут, как повстречались со мной — милее некуда. Произошло это на горе близ Годсберга. Мы с Джей Джеем поднимались к развалинам замка, а за нами тянулась толпа нищих, которые подстерегают вас здесь вместо прежних разбойников. Вдруг, видим, — спускается сверху караван осликов, и детский голосок кричит: 'Смотрите, Клайв! Ура, наш Клайв!' Один ослик, стуча копытами, устремляется к нам но склону; на спине у него торчат растопыренные ноги в белых штанишках, и я узнаю крошку Элфреда, который сияет — рот до ушей.
Потом он стал поворачивать своего скакуна — хотел, видно, поехать назад, чтобы уведомить остальных, но ослик как заупрямится, как начнет брыкаться — и скинул мальчишку наземь. Пока мы отряхивали его, подъехало остальное семейство. Мисс Куигли выглядела зловеще на стареньком белом пони; тетушка восседала на вороной лошади которая от старости сделалась сивой; затем шли два осла, груженные детьми, под присмотром Куна, а, наконец, ехала Этель, тоже верхом на осле; на ней была темная юбка и белая муслиновая блуза, перетянутая в талии малиновой лентой; на голове большущая соломенная шляпа, украшенная лентой того же цвета, а в руках букет полевых цветов; ноги ее были скрыты под шалью, прилаженной заботливым Куном. Когда она остановилась и ослик принялся ощипывать кусты, на лицо ее и белую кофточку упала ажурная тень листвы. Лоб, глаза и волосы оставались в тени, зато на правой щеке играл луч света; он сбегал по плечу и руке, тоже белой, но более теплого тона, и зажигался огнем на алых маках и еще каких-то синих и желтых цветах в ее букете. 'Даже птицы, кажется, запели громче с ее появлением', — сказал Джей Джей, и оба мы решили, что Этель — первая красавица Англии. Фигура ее, как она ни хороша, пожалуй, пока еще слишком гонка и несколько угловата, но краски бесподобны. Без красок нет для меня ни женщины, ни картины. О, эти нежные оттенки кожи! О! Lilia mixta rosis! [93] О, чернота волос и строгих бровей! По-моему, розы и гвоздики на ее щеках расцвели ярче с тех пор, как мы любовались ими в жарких бальных залах Лондона, где они вяли, задыхаясь в ночной духоте и свечной гари.
И вот я стою посреди целой толпы родственников, сидящих на целом стаде ослов; на заднем плане скромно дожидается Джей Джей, а завершают композицию нищие, с которыми Кун расправляется языком и руками, бранью и хлыстом. Представь себе еще Рейн, который серебрится в отдалении между Семью Горами, но помни, что главной в картине все-таки будет Этель; она непременно окажется главной, если верно нарисовать ее, и прочие огни померкнут в ее сиянии. Можно воспроизвести ее линии, но как передать ее краски? Тут мы не властны над природой. Можно овладеть линией, заставить ее лечь на место, но как изобразить 'воздух'?! Я не знаю такой желтой краски, чтоб передавала солнечный свет, такой синевы, которая хоть сколько-нибудь походила бы на синеву неба. Мне думается, мы получаем на картинах только подобие тонов, какие-то намеки на них. Взять хотя бы сурик, посредством которого мы вынуждены изображать румянец, — разве скажешь, что он хоть сколько-нибудь походит на то сияние, которое разливается и трепещет на щеке, подобно солнечным лучам, играющим на лужайке? Вглядись, и ты увидишь, какое тут разнообразие нежнейших переливов, — ведь каждый оттенок это целое соцветие. Бросим же палитру и будем добиваться чистой линии: она осязаема и уловима — прочее нам недоступно и неподвластно'.
Все эти рассуждения я привожу здесь не по причине их ценности (в последующих письмах ко мне Клайв то оспаривал их, то подтверждал), а потому что в них раскрывается порывистый и пылкий нрав юноши, у которого прелести искусства и природы, одушевленные и неодушевленные (в особенности первые), вызывали восторг, не знакомый натурам более рассудочным. Стоило этому невинному молодому эпикурейцу увидеть прекрасный ландшафт, прекрасную картину или красивую женщину, как он прямо