— Человек твой не ради тебя работает, а ради квартиры, можешь себя не тешить. А ребенка ты сама бросила. Мне держать его не надо, он сердечком своим сам все чувствует. Понимает, кто за него кровью исходит, а кто на урода променял полутораметрового. Спроси — сам скажет. Ладно, пойду пожрать тебе дам. Может поправишься немного, Гойя твой хоть Козетту с тебя напишет, все ж не совсем прислугой будешь… — И, глянув на меня исподлобья, бабушка вышла из комнаты.
Я снова остался наедине с мамой. Снова получил несколько замечательных минут и засуетился, понимая, что сегодня таких минут больше не будет. Я обнял маму изо всех сил и не знал, предложить ли ей еще раз сыграть в «блошек», попросить ли что-нибудь рассказать или послушать еще Высоцкого.
— Расскажи мне что-нибудь, — решил я наконец.
— Не знаю даже, что и рассказать. Бабушка мне все мысли смешала, сижу, как курица, глазами хлопаю.
— И чего вы с ней все ругаетесь?
— Такие вот мы у тебя… Ругливые. Дядя Толя книжку принес старинную. Называется «Заветные сказки». Старинные сказки русские, необработанные. Там такие тексты, ну точно как бабушка выдает.
— Как? — засмеялся я.
— А вот так! — обрадовалась мама тому, что заинтересовала меня рассказом. — Про попа, например, есть сказка, как к нему мужик нанялся работать и назвался Какофием. Работать не работал, стащил калачей связку, в шапку попу наложил и сбежал. Поп его искать бросился, надел шапку, выбегает за ворота и кричит: «Не видали ли, люди, Какофья?!» А ему отвечают: «Видим, батюшка, каков! Что ж ты весь в говнах?»
Я захохотал так, что в груди у меня захрипело. От сильного смеха мне иногда сжимало легкие, как во время болезни, только не так сильно, и проходило это само, без порошков Звягинцевой.
— А еще какие? — нетерпеливо спросил я.
— Про петушка есть еще смешнее. Был петушок один, отправился путешествовать. Вот идет он по лесу, встречается ему лиса…
— Оля, иди есть! — крикнула из кухни бабушка.
— Я поем, дорасскажу тебе.
— Расскажи сейчас! — испуганно уцепился я за ослабевшие объятия. — Потом вы опять с бабушкой кричать будете, а мы так и не поговорим.
— Поговорим обязательно, я же еще не ухожу.
— Ну я же знаю, как будет! Не уходи, подожди!
— Ты же не хочешь, чтоб я с голоду умерла?
— Ты поешь, только про петушка расскажи. Коротко хотя бы…
— Ну, он встречает лису, волка, медведя, все у него спрашивают: «Куда ты, петушок, идешь?» «Путешествовать…»
— Ты есть идешь или нет? Что я, тебе еще и набиваться должна!
— Я пойду, а то она ругаться начнет.
— Мама…
— Сейчас я вернусь.
Объятия разорвались. Чумочка встала и пошла к двери. Тысячи невидимых рук бросились за ней, но понуро вернулись к груди, бессильные заменить две настоящие. Я знал, что мама скоро уйдет и обнять ее я уже не смогу. Но мама выглянула в коридор, быстро вернулась ко мне, прижала и зашептала в ухо:
— Не грусти, сыночка. Скоро дядя Толя получит хорошую работу, у нас будет много рубликов, и я смогу тебя забрать. Мы давно хотим, но нам вдвоем сейчас совсем жить не на что — как мы втроем будем? Обязательно заберу тебя! И поговорим тогда, и поиграем, и все, что захочешь. Все время вместе будем, обещаю тебе. Ну не куксись, кисеныш. Что ты, как маленький совсем? Я же здесь еще. Сейчас приду к тебе опять.
— Ты идешь или нет?! — снова крикнула бабушка.
— Сейчас вернусь, здесь с тобой рядом поем, — пообещала Чумочка и вышла из комнаты.
Я остался один на диване. Во всем, что прошептала мне мама, важны были только слова «я приду к тебе, кисеныш», остальное было продолжением сказки, ответом на просьбу поговорить. Этого не могло быть на самом деле. Мама не могла меня забрать, счастье не могло стать жизнью, и жизнь никогда не позволила бы счастью заводить свои правила. Она устанавливала свои, и только им я мог подчиняться, подстраиваясь, чтобы любить маму, ничего не нарушая.
— Сейчас она вернется, скажи, что тебе неинтересно сказки какие-то слушать, про петушка… — зашептала бабушка, появившись в комнате, вскоре после того, как из нее вышла мама. — Пусть она сама в говнах ходит, что она за дурачка тебя держит. Скажи, что тебя техника интересует, наука. Имей достоинство, не опускайся до кретинизма. Будешь достойным человеком, все тебе будет — и магнитофон, и записи. А будешь, как недоросль, байки дешевые слушать, будет к тебе и отношение такое…
— Что ж ты ребенка против меня настраиваешь? — осуждающе сказала мама, войдя в комнату с тарелкой творога. — Что ж ты покупаешь его? Он слушал, у него глаза загорелись. Как он может сказать, что ему неинтересно было? Зачем ты так? Иезуитка ты!
— Никто его не покупает! Зачем ему мать, которая припрется раз в месяц да еще сожрет то, что ему куплено?! Чтоб тебе этот творог комом в горле встал! Даже волчица у сына своего куска не отнимет!
— Спасибо, мам, я наелась… — сказала мама, поставив тарелку с творогом на стол.
— Ох какие мы гордые! Жанна д'Арк пятнистая, держите меня! Что ж ты, такая гордая, прислугой нерасписанной в своей квартире ходишь? Знаю почему — боишься, что распишешься, а он тебя коленом под зад да в размененную квартиру помоложе приведет, не такую высохшую. А он так и сделает! У него уж и на примете есть одна. Я видела!
— Кого ты видела?
— Увидишь, когда приведет.
— Баба, нос заложило, — сказал я, дергая бабушку за руку. — Закапай что-нибудь.
— Будешь одна, никому не нужная, без мужа, без детей — поймешь, каково мне пришлось всю жизнь в одиночестве задыхаться. Все отдавала! Внутренности вынимала — нате, ешьте! Хоть бы капля сочувствия мелькнула! Как должное хапали!
— Про мужа не знаю, а в ребенке ты мне не отказывай! Хоть он и с тобой живет, хоть ты его и настраиваешь, а он все равно мой!
— Нет у тебя ребенка! Променяла! У тебя карлик есть, его бди! Это мой ребенок, я его муками выстрадала!
— Что ж ты муками своими руки себе так развязываешь?!
— Что, сволочь?! Что я муками своими делаю?! — крикнула бабушка и схватила с буфета деревянного фокстерьера.
Я бросился к ней и, плача от ужаса, стал загораживать маму. Один раз подобное уже было, и я не помнил чего-либо страшнее. Страх застилал мне глаза. Я видел только острый угол подставки и хотел одного — чтобы тяжелая деревянная собака осталась на месте.
— Баба, не надо! Не надо!
— Уйди, гнида, не путайся под ногами!
— Ненормальная, что ты делаешь?! — крикнула мама, убегая от бабушки за стол. — Поставь собаку!
— Не бойся, поставлю, — презрительно сказала бабушка, устанавливая фокстерьера на прежнее место и смахивая с него рукавом пыль. — Отцу подарили, я об такую курву марать не стану. Да ты и не курва даже, ты вообще не женщина. Чтоб твои органы собакам выбросили за то, что ты ребенка родить посмела.
— За что ж ты ненавидишь меня так? — спросила мама, и по щекам ее потекли слезы. — За что ж при сыне меня так топчешь? Все забрала! Вещи забрала, сына забрала, так ты и любовь его забрать хочешь? Сашенька! — Мама вдруг схватила с вешалки мое пальто. — Пойдем со мной! Пойдем, я тебя забираю…
— Оставь пальто, сука, не тобой куплено! — крикнула бабушка и снова замахнулась фокстерьером. — Только подойди к нему!
Мама отшатнулась.
— Ха, — сказал я и посмотрел на бабушку. — Да я бы и не пошел с ней. Я сам хочу с тобой жить. Мне тут лучше.
— Все отняла! Все отняла! — в голос зарыдала мама и, отбросив мое пальто, кинулась к своей куртке.
— Давай, давай, катись отсюда! — говорила бабушка, пока она одевалась. — И приходить больше не смей. Иди карлику яйца потные вылизывать, пока он тебя терпит! Недолго еще!
Мама открыла дверь и с громким плачем бросилась вниз по лестнице. Бабушка распахнула балкон, схватила стоявшую под столом кастрюлю и с криком: «На, Оленька, ты есть просила!» — вылила ее содержимое вниз.
— Хорошо я ее приделала! — сообщила она, закрывая балконную дверь.
— Попала?
— Стоит, вермишель с плеча стряхивает.
Я засмеялся. Праздник кончился, началась жизнь. Я не мог больше любить свою Чумочку. Я мог любить только свои тайные мелочи, а счастьем должен был пренебрегать.
— А это что за дерьмо она тут оставила? — спросила бабушка, глядя на диван.
— Это… блошки, — испуганно ответил я.
— Блошки?! Ну-ка дай сюда!
Схватив тарелочку и кружочки, бабушка понесла их из комнаты.
— Отдай! Куда ты их! Отдай!
— Блошки! Я лекарства по пятьдесят рублей покупаю, а она блошки приносит! Чтоб у нее блошки прыгали по телу до самой смерти!
Бабушка принесла блошки на кухню и открыла мусоропровод.
— Не надо! — кричал я, хватая ее за руки. — Не надо, оставь! Это мама подарила!
— Мама?! Я тебе жизнь дарю свою, а таких блошек могу купить сто и все переломать на голове! Убери руки!
— Не надо! Не надо, пожалуйста! Это мама…
Зацокали по дну ковша пластмассовые кружочки, звякнула тарелочка. Ковш, рявкнув заржавленными петлями, закрылся.
— Что ты сделала?! — закричал я, заливаясь слезами, и бросился в спальню, на кровать. — Что ты сделала?!
— Что плачешь из-за дерьма копеечного?! Мужчиной будь! У тебя магнитофон есть, он подороже будет! Будешь реветь, заберу, больше не получишь!
— Что ты сделала?! — плакал я. — Как ты могла?! Никогда… Сволочь ты… Сволочь! Сволочь!
На следующий день я сидел на кровати и разглядывал пластмассовый кружочек, который случайно нашел около мусоропровода. Дома никого не было, и я мог глядеть на него сколько угодно. Отчего-то мне захотелось плакать, и чтобы стало грустнее, я решил сделать то, что всегда раньше считал глупым.
— А подарок твой она выбросила, — пожаловался я кружочку. Звук собственного голоса в пустой комнате послышался мне таким жалобным, что слезы не замедлили появиться. — Где ты теперь? Сколько тебя еще ждать… — говорил я, и с каждым словом из глаз выкатывались новые капли.
Вдруг раздался звонок в дверь. Я вздрогнул. Бабушка предупреждала, что, если я останусь один и будут звонить, я должен затаиться и сидеть тихо, потому что Рудик хочет ограбить