— Такая сука, что выдумала! Увела… О-ой! О-ой, что сделала с ним! По метели через всю Москву… Насквозь простужен, как поднять его теперь?! Саша! Сашенька… Чем ты его намазала?! Чем ты ему спину намазала, сволочь?! Чтоб тебе печень тигровой мазью вымазали! Там салицила, у него же аллергия! Будь ты проклята! Будь ты каждым проклята, кто тебя увидит! Будь ты каждым кустом проклята, каждым камнем! Где пальто его? Где пальто его? Отец в машине сидит ждет!
Черные птицы слетелись в плотные стаи и бросились на меня. Я отбивался, но они хватали меня клювами за руки, за шею, переворачивали и говорили бабушкиным голосом:
— Привстань, любонька. Привстань, деда ждет нас. Протяни руку в рукавчик. Помоги, сука, видишь, он шевельнуться не может! Что сделала с ним! Чтоб тебя за это, мразь, дугой выкрутило! Помоги, сказала, что стоишь?!
Черные птицы бросились все вместе мне на голову, залепили лицо. Я схватился руками за глаза, разорвал пелену шумящих крыльев и увидел бабушку. Она натягивала на меня вязаный шлем. Мама, плача, застегивала на мне пальто.
— Сашенька, идти можешь, солнышко? — спросила бабушка. — Только вниз спустимся, там деда нас на машинке повезет. Что сделала с тобой курва эта… Что ж ты пошел, дурачок, за ней?
Шлем налез мне на глаза, но птицы стащили его и снова закружились надо мной. Я нырнул и решил спрятаться от них в туннеле.
— Поможешь снести его, видишь, он идти не может! — слышал я бабушкин голос, уплывая в глубь жаркой розовой воды. — И больше, сука, не увидишь! Карлик твой прокатится — вернется — плодите с ним уродов себе, а к этому ребенку близко больше не подойдешь! Бери, сволочь, под другую руку, пошли вниз! Что?! Что ты сказала?! Да я с тобой знаешь что сделаю?!!
— Люди, помогите! — прорвался откуда-то мамин крик.
— Боишься? Правильно боишься! Думала, я только кричать способна? Голову проломлю сейчас лампой этой! Я душевнобольная, меня оправдают. А совесть чиста будет, сама родила, сама и гроб заколочу. Пошла отсюда! Сама донесу. Хватит сил и на мощи его, и на тебя еще, гниду, останется.
Я подплыл к отверстию туннеля и хотел в нем спрятаться, но почувствовал, как что-то обхватило меня под мышками. Я обернулся. Это был осьминог.
— Лифт вызывай, видишь, руки заняты, — сказал осьминог бабушкиным голосом и, обвив меня щупальцами за грудь, потащил прочь от стены.
Сопротивляться было невозможно. Спасительное отверстие туннеля понеслось от меня, уменьшаясь до размеров точки, и вдруг вспыхнуло ярким красным огоньком на серой стене. Стена раздвинулась створками, из-за которых хлынул желтый свет, а вдалеке я увидел себя в пальто и в шлеме на руках у бабушки. Зеркало… Лифт…
— Потерпи, кутенька, скоро дома будем, — прошептала бабушка мне на ухо и, повернувшись назад, сказала:
— И запомни: ни звонить, ни приходить больше не смей. Нет у тебя ребенка! Ты не думай, что если он пошел за тобой, ты ему нужна. Я-то знаю, как он к тебе относится. Он тебе сам скажет, дай только поправиться… Ты что делаешь, сволочь?! — закричала бабушка вдруг.
Зеркало и желтый свет закрылись створками, и осьминог в темноте стал крутить меня в разные стороны. Красный огонек прыгал перед глазами, но вот он исчез, и я понял, что теперь целиком во власти тянущих меня щупалец.
— Пусти! Пусти, убью! — кричала где-то в темноте бабушка.
— А убивай, мне терять нечего!
Хватка осьминога вдруг ослабла, я почувствовал, что лечу.
— Упал! Упал, господи! — слышал я далекие крики. — Ты что делаешь? Посмотри, что с ребенком твоим! Психопатка, ты что мать в грудь толкаешь? Ах ты сволочь! Смотри-ка, сильная! Психопатки все сильные! Ребенок! Ребенок на полу лежит! Ах тварь высохшая… Чтоб тебе отсохла рука эта! Справилась, сволочь, со старухой больной? Ну сейчас я отца приведу! Попробуй только дверь не открыть! С милицией выломаем! Ребенка подними, лежит на камнях холодных…
Мама взяла меня на руки и отнесла в квартиру. Она положила меня на кровать, сняла с меня пальто и шлем, укрыла одеялом. Я остался в спокойной темноте и заснул.
— Ну, сволочь, сейчас будет тебе, — говорила бабушка под дверью маминой квартиры. — Отец за топором пошел, сейчас дверь будем ломать. Выломаем, я тебе этим же топором голову раскрою! Открой лучше сама по-хорошему! У отца и в милиции знакомые есть, и в прокуратуре. Карлика твоего в двадцать четыре часа выселят, не думай, что прописать успеешь. По суду ребенка отдашь, если так не хочешь. Отец уже на усыновление подал. А тебя прав родительских лишат. Отец сказал, что и машину свою не пожалеет ради этого, перепишет на кого надо. Что молчишь? Слышишь, что говорю? Открой дверь… Затихла, курва? Я знаю, что слышишь меня. Ну так слушай внимательно. Я в суд не буду обращаться. Я тебе хуже сделаю. Мои проклятья страшные, ничего, кроме несчастий, не увидишь, если прокляну. Бог видел, как ты со мной обошлась, он даст этому свершиться. На коленях потом приползешь прощенья молить, поздно будет. — Бабушка прижалась губами к замочной скважине. — Открой дверь, сволочь, или прокляну проклятьем страшным. Локти до кости сгрызешь потом за свое упрямство. Открой дверь, или свершится проклятье!
Мама сидела, обхватив голову руками, на кровати, где я спал, и не двигалась.
— Открой, Оля, не ссорься со мной. Тебе все равно лечить его, а у меня все анализы, все выписки. Без них за него ни один врач не возьмется. Не буду зла на тебя держать, заберу назад все слова свои, пусть у тебя живет. Но раз такая обуза на наших плечах, давай вместе тянуть! Денег нет у тебя, а у отца пенсия большая, и работает он. Сейчас еще за концерты получит. Все тебе будет: и деньги, и продукты, и вещи ему любые. У тебя же, кроме пальто этого, нет ничего, все у меня осталось. Во что ты его одевать будешь? И учебники его у меня, и игрушки. Давай по-хорошему. Будешь человеком, буду тебе помогать, пока ноги ходят. А будешь курвой, сама с ним будешь барахтаться. А чтоб ты и захлебнулась, раз такая сволочь!.. Оля, открой, я только посмотрю, как он. Не буду забирать его, куда его больного везти. И отец уехал, не стал ждать меня. Правда уехал. Послал к черту, поехал домой. Открой дверь, детка, нельзя же, чтоб ребенок без помощи столько был. Сейчас Галине Сергевне позвоню, врачу его. Она приедет, банки поставит. Что ты, своему же ребенку погибели хочешь? Вот сволочь, и ребенка сгноить готова, лишь бы мать не пустить! Что ж тебе, упрямство дороже сына? Открой дверь! Откро… ой! Ой! Ах… Ах-а-ах… — Бабушка сползла по двери на пол. — Довела… Довела, сволочь, голову схватило. А-ах. Не вижу ничего. Так и инсульт шарахнет. Где же нитроглицерин мой?.. Нету! Нет нитроглицерина! Ах… Погибаю! Врача… «Скорую» вызови… Инсульт! Ах… Нитроглицерин дай мне… Сволочь, что ж ты мать под дверью подыхать оставляешь… Не вижу ничего… Врача… Мать погибает, выйди хоть попрощайся с ней… Вот ведь мразь воспитала, бросила мать под дверью как собаку. Ну тебя Бог покарает за это! Сама в старости к сыну своему приползешь, а он тебя на порог не пустит. Он такой! Он мне говорил, как к тебе относится. Это ты придешь, он тебе на шею виснет, а только ты за порог, так он тебя с любой грязью смешать готов. Пусть у тебя остается, мне такой предатель двуличный даром в доме не нужен. Пусти только, проверю, как он, чтоб совесть чиста была. Что ж я, из-за тебя перед Богом вину нести должна? Господи, за что ж такая судьба мне? — заплакала бабушка. — За что милосердия мне на троих послал? За что, за милосердие, тобой же посланное, такие муки шлешь? Всю жизнь дочери отдавала! Болела она желтухой, последние вещи снимала с себя, чтоб лимонами ее отпаивать. Платье ей на выпускной надо было, пальто свое продала, две зимы в рубище ходила. Кричала на нее, так ведь от отчаяния! Доченька, сжалься над матерью своей, не рви ей душу виной перед ребенком твоим. Вон он кашляет как! А у меня лекарство с собой! Сейчас бы дала ему да поехала домой. И он бы спал спокойно, и я бы уснула с чистой совестью. Уснула, да хоть бы и не проснулась больше… Пусти, Оленька, что ж я, выть должна под дверью? Тебе слезы мои приятны, да? Отплатить мне хочешь? Ну прости меня. Больная мать у тебя, что ж, топтать ее за это? Топтать каждый может, а ты прости. Покажи, что величие есть в тебе. Боишься, опять кричать начну? Не буду… Простишь, буду знать, что недостойна голос на тебя повысить. Ноги тебе целовать буду за такое прощение! Грязная дверь у тебя какая… Слезами своими умою ее. Весь порог оботру губами своими, если буду знать, что тут доченька живет, которая матери своей все грехи простила. Открой дверь, докажи, что ты не подстилка, а женщина с величием в душе. Буду спокойна, что ребенок достоин такой матери, уйду с миром. Открой! Что ж, так дешевкой и останешься… Слышишь меня? Ответь хотя бы! Ах, сволочь, ничего слышать не хочешь! Оля, Оленька… Открой дверь! Нет у меня лекарства никакого, но я хоть рядом буду, руку ему на лобик положу. Пусть он у тебя будет, но рядом-то быть позволь! Что ж ты душу мою заперла от меня?! Открой, сволочь, не убивай! Будь ты проклята! Чтоб ты ничего не видела, кроме горя черного! Чтоб тебя все предали, на всю жизнь оставшуюся одну оставили! Открой дверь! Пусти к нему… — Бабушка стала колотить в дверь ногами. — Закрыла, чтоб тебя плитой закрыли могильной! Проклинаю тебя! Проклинаю и буду проклинать! Змеей вьюсь, чтоб ты дверь эту открыла, так ты ж ею сердце перещемила мне! Не надо мне прощения твоего, сволочь, но боль мою пойми! Пойми, что лучше б мне в детстве умереть, чем всю жизнь без любви прожить. Всю жизнь другим себя отдавала, заслужить надеялась! Сама любила как исступленная, от меня как от чумной бежали, плевками отплевывались! Что ты, что отец, что твой калека несчастный. Алешенька любил меня, так он крохой из жизни ушел. Какая у крохи любовь? А чтоб так, как тебя, за всю жизнь не было! Думаешь, не вижу, кого он из нас любит? Хоть бы раз взглянул на меня, как на тебя смотрит. Хоть бы раз меня так обнял. Не будет мне такого, не суждено! А как смириться с этим, когда сама его люблю до обморока! Он скажет «бабонька», у меня внутри так и оборвется что-то слезой горячей, радостной. Грудь ему от порошка моего отпустит, он посмотрит с облегчением, а я и рада за любовь принять это. Пусть хоть так, другого все равно не будет. Пойми же, что всей жизни голод за шаг до смерти коркой давлюсь-утоляю! Так ты и этот кусок черствый отбираешь! Будь ты проклята за это! Оля… Оленька! Отдай мне его! Я умру, все равно он к тебе вернется. А пока будешь приходить к нему сколько хочешь. Кричать буду — внимания не обращай. Проклинать буду — ну потерпи мать сумасшедшую, пока жива. Она сама уйдет, не гони ее в могилу раньше срока. Он последняя любовь моя, задыхаюсь без него. Уродлива я в этой любви, но какая ни есть, а пусть поживу еще. Пусть еще будет воздух мне. Пусть еще взглянет он на меня разок с облегчением, может, «бабонька» еще скажет… Открой мне. Пусти к нему…
Мама стояла у двери. Она взялась за замок и стала открывать.
— Нина Антоновна, что вы нам тут концерты устраиваете? — послышался голос Толи. — Саша остается с нами, это решено, а вас Семен Михайлович дома ждет. Что вы с нами делаете? Меня выманиваете, как мальчика, его дверь ломать просите. Езжайте-ка домой, вам тут не подмостки. Хватит с нас Анны Карениной на сегодня.
— Сговорились! Сговорились с предателем! Знала, что до конца предаст! Чувствовала! Будьте вы прокляты все! Будьте прокляты во веки веков за то, что сделали со мной! Чтоб вам вся любовь, какая в мире есть, досталась и чтоб вы потеряли ее, как у меня отняли! Чтоб вам за этот день вся жизнь из таких дней состояла! Будьте прокляты! Навеки прокляты будьте! Будьте прокляты… Продолжая кричать и плакать, бабушка уехала вниз на лифте. Толя вошел в квартиру.
…Я проснулся среди ночи, увидел, что лежу в темной комнате, и почувствовал, что меня гладят по голове. Гладила мама. Я сразу понял это — бабушка не могла гладить так приятно. И еще я понял, что, пока спал, мое ожидание свершилось. Я был уверен, что навсегда остался у мамы и никогда не вернусь больше к бабушке. Неужели теперь я буду засыпать, зная, что мама рядом, и просыпаться, встречая ее рядом вновь? Неужели счастье становится жизнью? Нет, чего-то недостает. Жизнь по-прежнему внутри меня, и счастье не решается занять ее место.
— Мама, — спросил я. — А ты обиделась, когда я сказал, что хочу жить с бабушкой?
— Что ты! Я же понимаю, что ты для меня это сказал, чтоб мы не ругались.
— Я не для тебя сказал. Я сказал, потому что ты бы ушла, а я остался. Прости меня… И прости, знаешь, за что — я смеялся, когда бабушка облила тебя. Мне было не смешно, но я смеялся. Ты простишь меня за это?
И увидев, что мама простила, я стал просить прощения за все. Я вспоминал, как смеялся над бабушкиными выражениями, как передразнивал моменты из ссор, плакал и просил извинить меня. Я не думал, что очень виноват, понимал, что мама не сердится и даже не понимает, о чем речь, но плакал и просил прощения, потому что только так можно было пустить на место жизни счастье. И оно вошло. Невидимые руки обняли маму раз и навсегда, и я понял, что жизнь у бабушки стала прошлым. Но вдруг теперь, когда счастье стало жизнью, все кончится? Вдруг я не поправлюсь?
Уличный фонарь отбрасывал через окно на потолок бело-голубой отсвет, на котором черным крестом оттенялась оконная рама. Крест! Кладбище!
— Мама! — испуганно прижался я. — Пообещай мне одну вещь. Пообещай, что, если я вдруг умру, ты похоронишь меня дома за плинтусом.
— Что?
— Похорони меня за плинтусом в своей комнате. Я хочу всегда тебя видеть. Я боюсь кладбища! Ты обещаешь?
Но мама не отвечала и только, прижимая меня к себе, плакала. За окном шел снег.