(Барсано) «Хотите, пополню ваше собрание анекдотов? Когда Xpущева шуганули, он написал две записки. И сказал своему преемнику: 'Если попадешь в безвыходное положение, вскрой первую. Если такое повторится — вторую'. Очень скоро его преемник оказался в вышеупомянутом положении. В первой записке он прочитал: 'Свали всю ответственность на меня'. Это помогло. Когда он снова попал в безвыходное положение, он вскрыл вторую записку. На ней значилось: 'Сядь и напиши две записки'».
(Конферансье) «Я крутильщик циферблатного круга, каждый час всё ставлю вверх дном, в этом цель моя и заслуга»{104}.
Крик тысяч желающих выехать на Запад прилип, как опасная инфекция, к балкону Немецкого посольства в Праге, с которого министр иностранных дел ФРГ провозгласил свободу{105}, одновременно прислушиваясь к своему усталому и больному телу, сороковой день рождения которого он предполагал отметить через несколько дней. К тому моменту, когда шесть поездов с выезжающими проходили через Дрезден, территория пражского посольства вновь заполнилась до отказа. Слух, что еще один поезд будет отправлен из Праги на север, через Бад-Шандау и Дрезден, подобно эпидемии распространился по городу — несмотря на опровержения по радио и в газетах, ложь и запугивания, а также ту отчаянную ярость, с какой, так сказать, дежурные морские офицеры пытались вычислить новое местонахождение подвластного им судна. Судно, которым, казалось бы, они управляли, больше не подчинялось их приказам, принявшим шизофренический характер, а подчинялось (как понял Meно, побывав на приеме для литераторов и художников, ежегодно организуемом Барсано)… — ветру, то есть той неконтролируемой, лихорадочно-мощной силе, которую власти на протяжении многих лет сдерживали методом угроз и обещаний, кнута и пряника.
3 октября люди столпились перед зданием главного вокзала, перед рекламой страхования автомобилей и негаснущей надписью «Пиво Радебергер»: несколько сотен мужчин (а женщины — за их спинами, более осторожные, выжидающие); дело было холодным ненастным вечером, относившимся уже к новому летоисчислению, ибо после запрета «Нового форума»{108}, после пражских событий что-то произошло, обычными мерами власти больше не могли обойтись, что-то происходило в темноте, проштампованной желтыми четырехугольниками окон в высотках на Ленинградской улице, снова и снова пробиваемой фарами трамваев и междугородних автобусов. Мужчины — молодые, почти все лет двадцати-тридцати, их тела облачены в плохо сидящие куртки военного покроя, на крашеном искусственном меху, в ношеные джинсы и клетчатые рубашки здешнего производства; немногие господа постарше нарядились по-воскресному — что показалось Мено нелепым, — будто собрались на загородную прогулку с заходом в ресторан. На всех лицах — отчужденное и испуганное выражение, характерное для спасенных жертв природной катастрофы, которых пока что собрали в
— У нас же есть билеты, мы спокойно пройдем, — сказал Йозеф Редлих. Но его остановили, один полицейский грубым тоном велел предъявить удостоверение и показать багаж. Редлих, сбитый с толку, поднял свой чемоданчик с материалами для осенних заседаний в издательстве «Гермес»{109} — слишком быстрым, резким движением, — полицейский мгновенно отскочил назад и замахнулся дубинкой. Мено и Мадам Эглантина, жевавшая сардельку, поспешили втиснуться
Полицейские были в защитных касках с забралами; двигались они неуверенно и настороженно, как пилоты, которые в полете хорошо делали свое дело, но приземлились не там, где надо, и потому считают себя героями лишь наполовину. Перед вoкзaльными цветочными киосками расположились лагерем панки. Горстка монахинь следовала за желтым раскрытым зонтом с надписью «Иисус жив», покачивающимся над головами ожидающих. Перед телефонными автоматами у выхода к остановкам 11 и 5 трамваев — где всегда, когда Мено уезжал в Берлин, была зона нетерпеливо гудящих людей, которые осаждали эти самые автоматы, — теперь, казалось, образовался заколдованный круг вокруг большого, окаймленного брызгами блевотины: бежевый, взорвавшийся на земле сгусток еще бурлящей энергии, губительной, как граната; выплеснутая из помойного ведра краска — конкретно-дикий экспрессионизм {110}. Йозеф Редлих снял шляпу. В буфете — толкотня, пропитанный табачным дымом воздух, обмен хмурыми взглядами над красно-белыми клетчатыми клеенками в пятнах соуса, над пластмассовыми тарелочками, над общепитовскими чашками с зеленой каймой. Снаружи — опять толкотня; трое сослуживцев с трудом пробились к своей платформе. Переполненные, опрокинутые урны. Возбужденно взлетающие голуби, китовые ребра сводов над опорами из известняка, которые каждый день приходится белить заново. Йозеф Редлих присматривался к поездам, объяснял детали. Электровозы, дизельные локомотивы, на дальних путях — ископаемые времен их пионерского детства: разъяренные буйволы, извергающие из ноздрей пар. Этот маленький человечек, казалось, чувствовал себя неуверенно, он дергал чемодан, вертел в руках шляпу.