без сахара, заедая ломтиком черствого черного хлеба, умещавшегося на ладони. Он представил себе и эту ладонь — крохотную, иссеченную глубокими складками. Когда отец жил еще с ними, он частенько посмеивался над матерью, говорил, будто руки у нее не рабочего человека, хотя, по его же словам, она всю жизнь, с самых ранних лет, только и делала, что гнула спину — то на фабрике, то дома. Слободкин и спину ту увидел сейчас. Стала она какой-то острой, узкой, чуть лине в величину ладошки…
— Ты пиши ей чаще, — сказал Зимовец, понявший настроение друга, — сейчас почта еле ходит. От меня привет передай. Есть, мол, тут личность одна Зимовец Прокофий Ильич. Такой, сякой, разэтакий, парень в общем и целом ничего, только ночью сильно брыкается.
— Что ты! Как только узнает про нашу житуху — бросит все, пропуск оформит, примчится. Точно знаю.
— Ну тогда пиши, что живешь в особняке и подают тебе по утрам кофе в постель.
— Черный? Или с молоком?
— Я больше всего, знаешь, какой люблю?
— Какой?
— Нет, скажи ты сначала.
— Я черный. А ты?
— И я черный, — сказал Зимовец. — Но с молоком, конечно. Черный с молоком — напиток богов, Слобода.
— Прекрасный! А из копытного следа не желаешь? Слободкин рассказал Зимовцу, как пил болотную жижу в Белоруссии, когда выбирался из окружения.
— Коричневая, густая. Ни дать ни взять кофе. Только в тех лесах есть такая вода, в белорусских топях.
— И в смоленских тоже, — сказал Зимовец. — И еще в воронежских… Там она крепче всего, пожалуй. Если еще таблетку хлорки в нее — лучше ничего не придумаешь!
Весь день Слободкин думал о матери, о том, как ей одной живется сейчас. Даже повешенный в цехе плакат с изображением седой, старой, много пережившей женщины заставлял его вздрогнуть. Что бы такое придумать? Чем помочь? Зимовца спросить? Каганова? Нет, они бессильны тут что-либо сделать. Поговорить со Скурихиным? Он сам не выбрался еще из больницы…
А капля воды, сползшая со стенки чайника на спираль плитки, все шипит и шипит в ухе Слободкина, сверлит сердце, насквозь прожигает. Пуля его не тронула, осколок миновал, но капля точь-в-точь угодила, по-снайперски… Слободкин сам не мог понять, как на следующее утро чуть свет оказался на рынке. На барахолке, которую ненавидел за то, что, имея деньги, там даже сейчас все можно купить — от хлеба до валенок. Так, по крайней мере, слышал он от рабочих в цехе. Цены были, по их рассказам, фантастические, никак не доходившие до сознания Слободкина. Особенно почему-то вздорожали якобы спички — в сотни раз по сравнению с их прежней стоимостью.
Сегодня, шагая вдоль рядов торгашей, он убеждался в этом воочию. За граненый стакан обыкновенной махорки, к которой он решился на всякий случай прицениться, с него заломили такое, что Слободкин беззвучно выругался и пошел дальше, стараясь не глядеть на буханки рыжего хлеба, крынки топленого молока, бруски белого сала… Не глядеть на них, не слышать их одуряющего запаха. Просто так — пройти мимо всего. Из любопытства. Что-бы потом, когда-нибудь вспомнить-де чего же это было дико и непонятно.
Впрочем, война есть война — все наружу, все без прикрас. В ком душа была чистая, светлая, она — наступит час, придет миг — еще ярче высветится. В ком дрянь бродила — до краев подымется. Как вот у того, например, что стоит, обнявшись с караваем пшеничного. Пальцы сплетены, аж посинели. Глаза нахальные. Таких Слобода раньше только на карикатурах видел. А тут вот он, пожалуйста, живой. И какой еще живой!
Или вон та баба. Откуда такое самодовольство? Гогочет, как лошадь. Здорова, гладка! И щеки полыхают пунцово. И юбки шуршат на ветру добротно и стиранно…
И сколько тут таких! Нагоняют и нагоняют цены. Все в заботах о том, как получше охмурить человека.
Над толпами их облаком плывет отвратительный, рыгающий гвалт. Кажется, разразись сейчас взрыв фугаски — и он потонет в клекоте луженых глоток.
Слободкин давно не бывал на рынке. Неужели и тогда, до войны все было так же? Нет, конечно, именно теперь вся эта дрянь выползла. Раньше ее почти не видно и не слышно было. Хоронилась до поры. Он не мог точно вспомнить сейчас, к кому относились строки Маяковского Оглушить бы вас трехпалым свистом! но именно эти полные злости слова рвались сейчас из сердца Слободкина. Он шагал вдоль рядов торгашей и про себя повторял строку за строкой. И странное дело! Какая великая у слов оказалась сила! Даже у каждого в отдельности. Вот уже рассечено им и облако гвалта, вот качнулось, сносимое в сторону… Минута — и стих, только стих звучит над базарной сутолокой:
На несколько коротких мгновений дышать стало легче, свободней. Но вот опять взорвалась, загудела, забубнила вокруг Слободкина базарная разноголосица. Кто-то остановил его, дернул за рукав:
— Что продаешь?
Перед ним стоял тип, похожий на того, обнявшегося с буханкой.
— Ничего! — огрызнулся Сергей.
— Неужто покупаешь? Интересно!..
— Иди ты, знаешь куда!
— Нет, серьезно, солдат, может, карточки есть?
Слободкин взглянул на бесцеремонного торгаша с удивлением:
— Тебе что нужно?
— Вот это другой разговор! Рабочие? Товар лицом и делу конец. За рабочие восемь сотен кладу, не торгуясь. Цены знаешь небось?
Восемь сотен?!. Слободкин стоял, растерявшийся, сбитый с толку, обескураженный. А что, если в самом деле продать и отправить деньги матери? Все восемь сотен? И еще из получки выкроить? Напишу ей, что зарабатывать стал больше, пусть купит себе хлеба или муки…
Слободкин прикидывал, думал, а рука уже сама нашаривала в кармане карточки. Неожиданно для себя он сказал негромко, но решительно:
— За восемь согласен.
Со стороны могло показаться, что два человека обменялись дружеским рукопожатием. Никто не заметил, как весь содрогнулся Слободкин от прикосновения к холодной руке. Как другой, прежде чем небрежно сунуть за пазуху купленные карточки, успел так же небрежно и в то же время ловко, с тонким знанием дела, глянуть их на свет — не фальшивые ли? Как смущенно, не пересчитывая, Слободкин опустил в карман пачку жирных, сильно потрепанных и оттого уже не шелестевших, словно безжизненных бумажек.
На почту идти времени уже не было, и Слободкин с рынка направился прямо в цех. Он еще не знал, как сумеет прожить почти целый месяц без хлеба. Знал только одно — от Зимовца продажа карточек должна быть скрыта во что бы то ни стало. С голодухой как-нибудь оправлюсь. Не впервой. А вот как быть с Зимовцом? Лучше всего, пожалуй, постараться не ходить вместе с ним в столовку.
Ухватившись за эту идею, Слободкин старался теперь продумать ее во всех деталях. Попросить Каганова, чтобы перевел в другую смену? Но ритм работы такой напряженный, рабочих рук настолько не хватает, что смены все перепутались и давно уже заходят одна за другую, как сказал недавно на летучке Баденков. Он добавил еще, что с этим надо мириться, и Слободкин нисколько не хуже других понимал, как важно целиком подчинить себя интересам завода. У него даже вырвалось тогда: Ну и правильно! — к счастью, не слишком громко, так как он не любил выпячиваться. Но Баденков, видно, расслышал, посмотрел