1
На исходе третьего дня Майя позвонила в лабораторию. В ее голосе были непривычные заискивающие интонации:
— Павел, папу вызвали в Москву, мама одна. Я бы не хотела, Павел, сейчас оставлять ее. Я сказала ей, что ты задерживаешься еще на три дня.
Заискивающие интонации, неискренние интонации — она лгала матери, лгала сейчас и мне. Но я был благодарен ей за то, что слышу сейчас ее голос, за то, что через три дня обещает вернуться. Я-то готовил уже себя ко всякому. Три дня как-нибудь…
Эти трое суток я — с утра до вечера, ночами перед сном — думал, думал до изнеможения.
Еще, оказывается, не разрыв, всего-навсего «каникулы», как она сама назвала. И не такие уж, в общем-то, и длительные.
Но возвращаться ей явно не хочется, попросила отсрочки, решилась на ложь!
В самом деле, что ей торопиться, знает: снова ее ждет молчание по вечерам, та же скука, от которой сбежала, тот же «педобожий дом казенный», мое бессилие чем-либо помочь ей.
Ну а чем она занимается там, в стороне от меня?..
Чем-то более интересным, если продлила свои «каникулы»?
Чем?..
И позвонила всего один раз, по крайней нужде… Мне звонить не дозволяется, я в «командировке».
Больше звонка не было. К счастью! Я боялся, придумает еще что-нибудь, лишь бы оттянуть возвращение.
И вот он, выжданный вечер.
Стучит ленивый дождь за окном, слышно глухое шевеление заполненного людьми большого дома. Я пораньше пришел с работы, подвязался Майиным фартучком с тремя поросятами, стал прибирать запущенную квартиру: пылесосил, чистил ванну до блеска, прошелся тряпкой по кухне… И вот сел, прислушиваясь к каждому звуку, доносящемуся с лестничной площадки. Стучал дождь за окном, пробивались сквозь стены звуки чужой жизни — где-то плакал ребенок, этажом ниже хлопнула дверь, бормотал у соседей телевизор.
Нет, я не успел отчаяться. Чудо, которого, изнемогая, ждал, произошло: за дверью послышались шаги, знакомая мне летящая легкость! Меня подкинуло, рванулся к выходу, замер с ухающим в груди сердцем.
Сосредоточенное шевеление по ту сторону двери, щелкнул замок, и… она вошла. В окропленном дождем берете на густых волосах, с мокрыми свежими щеками — и знакомая кривизна губ. Она!.. Как и мечталось!
В темных глазах метнулось тревожное, секунду стояла, потерянно уставившись, и вдруг сморщилась беспомощной, виноватой улыбкой.
— Ка-кой ты потешный!..
Я цепенел, боялся пошевелиться — исчезнет, и жуткое одиночество снова сомкнется надо мной.
— Не снимай, тебе идет…
Только тут я вспомнил — фартучек с веселыми поросятами на моих чреслах. Действительно потешно — эдакий мрачный верзила с помертвевшей вытянутой физиономией и три розовых пляшущих поросенка.
— Май-ка-а…
От моего голоса она сразу стала серьезна.
— Ну, как ты тут? — отстраненно и деловито.
Как?.. Легко спросить, невозможно ответить.
Она выскользнула из плаща, осталась в гладком обтягивающем свитере — тонкая, гибкая, с мокрыми щеками, настороженно блестящими влажными глазами.
От кофе она отказалась:
— Нет, нет, не хочу.
Из путаницы волос — розовое маленькое ухо и белая падающая шея, теплоту ее чувствую на расстоянии. Шея тонет в воротнике свитера, потайно разливается в плечи и грудь. Под свитером неспокойно и скрытно живет ее тело — неужели смел когда-то его касаться?! Из рукавов свитера вырываются руки, до прозрачности бледные, хрупкие, неспокойные. Они поминутно одергивают короткую юбку, стараясь прикрыть вызывающе твердые колени.
Неожиданно я почувствовал монолитный покой. Она рядом, значит, мир стоит, как стоял!
Я робко положил руку на ее плечо.
— Май-ка-а…
Она неловко поежилась, моя рука упала.
— Поговорим, Павел…
Рядом — да, но не вместе со мной.
Убегая от меня взглядом, она заговорила с неискренним оживлением:
— Ты знаешь, кого я за это время встретила?.. Гошу Чугунова! Такой же тощий, и бороденка — словно посуду чистили…
Что-то странное в ее голосе, и слишком подозрителен ее воровато-увиливающий взгляд, и жаркий, пунцовый румянец на скуле, и набежавшая морщинка на чистом лбу. И Гоша Чугунов вдруг, ни с того ни с сего, он, забытый, словно выеденная давным-давно консервная банка. Столько пережито, так кровоточит сейчас, не глупо ли занимать себя посторонним, ненужным?
— Ты сказала, поговорим… Давай.
— Я и говорю, вот Гошу встретила…
— Да разве это так важно, Майка? Гошу, господи!.. Только это ты и принесла ко мне?
Она гневно вспыхнула, смутилась — склоненный лоб, упавшая прядь, напряженная морщинка между бровями, пятна на скулах. Странное смущение — с неприязнью.
Глухим и вызывающим голосом она попросила в пол:
— Тогда скажи о своем… важном.
О своем?.. Я растерялся. О том, что от меня отвернулся Борис Евгеньевич? О том, что в институте назревает большой скандал? Или, может, о том вселенски химерическом, что вычитал я в библиотеке?.. Что бы ни сказал я сейчас, все покажется так же несущественно посторонним Майе, как мне ее сообщение о состоянии Гошиной бороденки — «посуду чистили»…
Я не успел ничего сказать, она подняла на меня свои потерявшие блеск глаза.
Вопрос придушенным шепотом:
— Почему ты презираешь его?..
— Ты о Гоше?
— Да! Скажи мне о нем все, что думаешь. Пусть самое неприятное — дурной, порченый, фальшивый, подлый! И докажи. Мне очень это нужно. Я поверю… Я очень хочу тебе верить, Павел!
Шевельнулась догадка, но она была столь нелепа, столь чудовищно курьезна и оскорбительна для Майи, что заставить себя поверить в нее невозможно.
— В. чем дело, Майка?
— Спаси, Павел!
— Тебя?..
— И себя тоже.
— От чего?..
— От кого, Павел…
Нелепое росло, становилось явью.
— Спасти от… — я не мог произнести его имя.
— Да! Да!.. Я тебе сейчас наврала. Из трусости… Я не случайно его встретила. Нет! Сама нашла.