Нам вдвоем было всего тридцать девять лет. При любой возможности мы отворачивались от всего, что нам напоминало смерть.
Мы без угрызений совести отбрасывали в сторону и письмо старушки матери, и письмо серьезного пятиклассника. Мы искали другие письма — от девушек, чтобы приобщиться к тому, чего сами еще не испытывали, — любовная тоска, разлука, счастливая дерзость от откровенного признания. Мы даже робко рассчитывали про себя не остаться сторонними наблюдателями, а объявить о себе. Пишут же «выбывшим», письмо наверняка останется без ответа, так что мешает нам ответить?
Мы искали письма от девушек.
Из многих писем мы отобрали только два. Прошло двадцать лет, а я почти дословно помню целые куски из них.
Кажется, из Свердловска она писала ему:
«Сейчас ночь. Я боюсь ночей. Днем — работа, и, что скрывать, нелегкая. Днем — люди, а ночью — ты. И вот тогда-то я начинаю чувствовать,
Подпись была неразборчивой. Тот, кому адресовано письмо, знал ее имя, для нас, оно оставалось тайной.
Но если бы мы и сумели разобрать имя, вряд ли решились отвечать. Тот для нее не полмира — весь мир, нам в нем места нет. Слишком серьезный человек писал это письмо. Слишком серьезный, а возможно, и слишком взрослый, он отпугивал нас.
А второе письмо-секреточка унизано ровными чистенькими строчками. На адресе, как и полагается, наш номер полевой почты, адресовано некоему
«Твоя фотография стоит на моем походном столике, ты на ней слишком строгий. Ты следишь за мной. И твой взгляд заставляет меня вглядываться в самое себя. Как хочу быть чистой, умной, красивой перед тобой. Как хочу быть достойной тебя!..»
Тут уж не мир, не полмира, тут намного проще — люблю, хочу быть достойной. И нет угнетающей серьезности, и где-то между чистенькими строчками проглядывает девичья игривость, и подпись ясная и отчетливая, само имя простенькое, наивное, лубочное —
Я и Витя Солнышко переглянулись: «Ответим?» — «Ответим!»
— Беги в землянку, принеси мою полевую сумку, — приказал я часовому.
И он сорвался, оставив мне на сохранение свою винтовку.
В полевой сумке, захваченной мной еще под Сталинградом из покинутой немцами землянки, хранились дневник, письма матери и целая коллекция автоматических ручек. Мне несли их даже незнакомые солдаты, спрашивали:
— Где здесь чудак, который ручки на махорку меняет?
— Я.
— Бери.
У меня были ручки со стеклянными витыми перьями, с золотыми перьями, была ручка, инкрустированная серебром, — не писала: была, наконец, большая черная ручка, куда входило чуть ли не полпузырька чернил.
Этой-то внушающей уважение ручкой я и вооружился.
Витя Солнышко встал за моей спиной, приглушенным голосом давал советы:
— За середку колупни, жалостливое, со слезой…
И я начал:
«Дорогая и незнакомая нам Любовь Дуняшева!
К нам случайно попало Ваше письмо…»
Разумеется, при каких обстоятельствах оно попало, я скромно умолчал.
— Со слезой, чтоб прошибло…
— Да иди ты к такой матери! Не мешай…
«Поверьте, что мы от всей души сочувствуем Вам. Мы искренне тронуты Вашим большим и чистым чувством к незнакомому нам человеку. Мы еще не знаем, где находится Евгений Полежаев, но верьте — найдем его след. Найдем и все сообщим Вам. Мужайтесь! Рассчитывайте на лучшее…»
Витя Солнышко сопел за моим плечом.
Под конец я свернул с основной темы и разогнался:
«Ваш обратный адрес — полевая почта. Мы поняли, что Вы разделяете нашу судьбу, служите в рядах нашей доблестной армии. И нам представляется Ваш Высокий Образ — или сестры, ползущей с сумкой к стонущим раненым, или ассистентки, подающей седому хирургу инструменты во время операции, или терпеливой, доброй сиделки у кровати больного…»
Помню, я никак не мог вырвать нашу новую знакомую за границы медицинского обслуживания.
Витя просил — «со слезой», я же работал по принципу лесть душу вынимает, оно верней, не дает осечки.
Мы заклеили письмо, написали адрес, мой часовой сразу же сорвался с места, бросился в новую землянку ПСД, вручил с соответствующим наставлением:
— Не затеряйте, черти.
Десять суток строгого ареста…
По Дисциплинарному уставу мне полагалось днем не спать, через день получать горячее питание, остальное время сидеть на черством хлебе и водице, размышляя о своем поступке.
Я спал в компании своего часового сколько влезет, и днем и ночью. Как только приходило время обеда или ужина, Витя Солнышко хватал котелки и бежал на кухню. Повару, заносящему черпак, он говорил значительно:
— Арестованному.
Арестованный, потерпевший — как не пожалеть бедолагу! — и повар наваливал в наши котелки погуще и побольше.
Нас не тащили к зуммерному столу, не заставляли учиться, не посылали в караульный наряд,