— Как вы смеете?!

— Смею!

— Иван Ефимович! Слышите? Оскорбления!

— А вы хотите, чтоб я с врагом осторожничал? Целовал вас в сахарные уста?

— Иван Ефимович!

Но Чалкин глядел в пол, прятал подбородок в шарф.

— С врагом — по–вражьи: или он тебя, или ты его! — Угрожающе цветут пятнами щеки Кистерева, бледный лоб лоснится испариной. — Только так, Божеумов! Фронт приучил меня!

Чалкин молчал, и Божеумов понял — надо защищаться в одиночку; сутуловатый, с нависшим носом, он тоже подался на Кистерева и закричал:

— Война рождает еще и неврастеников, сумасшедших! Вы ненормальны, Кистерев! Не в себе! Больны!…

— Да, болен… — тихо, сквозь зубы. — Да, ненавистью… к тем, кто мешает жить.

— Вот, вот! Ваше место в больнице! В желтом доме! В смирительной рубахе!…

— Мешала гитлеровская сволочь — бил их, не жалел себя… А с вами как?…

— Бейте! Давно стращаете. Бейте! Вот он — я!… — Божеумов тянулся к Кистереву, подставлял себя.

Кистерев стоял, опираясь здоровой рукой на край стола, пятна слиняли с его лица, оно стало пугающе зеленым, на белом лбу — мелкой росой — капельки пота.

— Никакой нейтральной полосы — рядом…

— Бейте! Докажите всем, что вы сумасшедший!

— Рядом, лицом к лицу…

— Да, рядом! И не боюсь вас!

— Эй, Сергей! Не вздумай! — колыхнулся всем телом Бахтьяров.

— Ага–а! — торжествовал Божеумов. — Ничего вы со мной не сделаете, Кистерев! Руки коротки!

А рука Кистерева слепо шарила по столу, наткнулась на чернильный прибор, сбила стеклянную чернильницу. На вылинявшей кумачовой скатерти стало расползаться лиловое пятно.

— Сергей! — Бахтьяров поднялся.

Кистерев подымал тяжелую подставку чернильного прибора, плитку тусклого серого мрамора. Бахтьяров шагнул вперед, закрыл собой Божеумова:

— Не дури, фронтовичок!

Кистерев постоял, глядя поверх плеча Бахтьярова на Божеумова, и осторожно–осторожно опустил на стол мраморную подставку.

— Да… Да… Ты прав, Божеумов… Я ничего с тобой… Ты не танк, чтоб со связкой гранат… не взорвешь…

И вдруг пошатнулся, начал медленно клониться вперед, зеленое лицо стало сонно–равнодушным. Бахтьяров подхватил падающего Кистерева. Женька кинулся на помощь.

Придерживая с двух сторон, они повели обмякшего Кистерева к двери. Божеумов, пятясь, уступил им дорогу, встал у стены, сгорбленный, с желтым, перекошенным лицом. Чалкин растерянно блестел подслеповатыми очками, тянул тощую шею из просторного шарфа.

20

Вера убежала за фельдшерицей. На крыльце выли собаки. Бахтьяров сидел возле койки Кистерева — локти в стороны, руки в колени. Женька топтался у него за спиной.

Кистерев пришел в себя, лицо стало, как в прошлый раз, из бледного до зелени воспаленно–розовым, лоснилось от пота. Он лежал и глядел в потолок мутными глазами.

Выли собаки на улице.

— Иван… — позвал Кистерев тихо, почти одним дыханием.

— Что, Сережа? — склонился Бахтьяров.

— Иван… помнишь… элитные поля за Звонцовом?

— Лежи, брат, лежи. Не трать сил.

— Колосья на них… на ладони не помещались…

— Еще будет расти такой хлеб у нас! Будет, Серега!

Молчание. Выли на улице собаки.

— Без меня… — шелестел шепот.

— Нет уж, держись до победы. Не смей сдавать.

— Иван… ведь получился бы из меня агроном, если б… не война!

— Из тебя я, Серега, тогда хотел не простого агронома — метил вместо себя двинуть. Думал: сам на пенсию — директором совхоза тебя оставлю.

И больной слабо пошевелился:

— Хотел тут в колхоз… председателем… Но где… бегать по полям…, Вот в сельсовете… должность кабинетная…

— Молчи. Я буду вспоминать, а ты слушай… Помнишь, как в школу к вам пришел, рассказывал, что такое элита?

— Хлебный жемчуг…

— Рассказываю, а сам приглядываюсь: деревенские парнишки — волосня кудельная, носы от солнца облезли, рубахи латаные. Среди них один — ростом мал, но, видать по всему, гвоздь, не хватай голой рукой — уколешься. И вопросы задает дельные, и в глазах интерес. Вот, думаю, кого надо выманить на селекционную работу…

— Как давно…

— Да не так уж и давно по времени — восемь лет. Только годы–то уж очень крупны, из них четыре военных — эпоха… Черт! Что это твои собаки так закатываются? Под такую музыку и здоровый сляжет.

— Боятся — помру…

— Сергей, держись! Мир скоро.

— Не будет мира…

— Будет! В дверь стучится!

— Мир? Пока божеумовы живы?…

— Божеумовы истории не остановят.

Собаки на минуту перестали выть. На крыльце раздались шаги. Это Вера привела фельдшерицу.

В тесной комнатушке пятерым не пошевелиться. Женька вышел, чтоб не мешать.

За окном на дворе стояла лошадь, на которой Женька приехал из Княжицы.

Чалкин с Божеумовым за закрытой дверью в кабинете что-то сердито бубнят между собой. Скорей всего обсуждают его, Женьку. С ними связан, числится в одной бригаде, вместе придется возвращаться обратно в свой район. А там–то Чалкин и Божеумов хозяева… В их глазах он, Женька, — предатель.

А для Кистерева и Бахтьярова он — приезжий, временный, собственно, тоже чужой.

Дремлет на морозе лошадь за окном. Воют собаки.

Вернуться в Княжицу?… Ужо простился. Там–то он и вовсе теперь не нужен.

Не нужен и Вере…

Женька никогда в жизни еще не был одиноким. До войны — какое одиночество у мальчишки. Дома — отец с матерью, улица полна товарищей… На фронте… Там и днем, и ночью с людьми: спишь под одной плащ–палаткой, ешь из одного котелка, даже если вылезешь на порыв линии один в открытое поле, под пули, под рвущиеся мины, то знаешь — о тебе сейчас думают, на тебя рассчитывают, твоего возвращения ждут.

Сейчас словно подвешен в воздухе — все рядом и все в стороне. Куда девать себя? К кому приткнуться? И собаки воют, выматывают душу.

Проскрипели половицы, кто–то встал за спиной. Заставил себя обернуться. Вера! Закутана в шаль, под

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату