Она ловко и быстро помогла запрячь, только попросила затянуть супонь: «Юбка узка, мешает».
Женька решил: не вернется в Княжицу. Пить там с Кириллом самогон, ждать, как решат за тебя, — нет, уж лучше быть со всеми. Поедет вместе с Верой.
В скудном свете налитых звезд она стояла перед ним — большая от намотанной шали голова, смутно поблескивающие глаза на размытом лице, куцее пальтецо, едва прикрывающее каменно крепкие колени, все еще избяно теплая, вытащенная из постели. Наверное, в последний раз вот так они близко с глазу на глаз. Будут видеть друг друга, будут и разговаривать, но уже на людях, по-чужому.
— Ну, лезь первый. Да ноги-то в сено зарой. В сапожках ведь при таком морозе, — сказала она.
И бесхитростная забота обварила, как кипятком: век бы от нее такие слова слышать, ан нет. Он взял ее за плечи, взглянул в глаза — там, в глубине, во мраке, поблескивали пылинки звезд — притянул, поцеловал:
— Спасибо.
— За что, миленький?
— За минутки.
— Тебе спасибо. Помнить буду.
Прощание, но странное — не друг с другом пока, с теми «минутками», которые удалось провести вместе.
Залезли в телегу, устроились. Вера укрыла его ноги сеном, сама прислонилась к нему поплотней. Он разобрал вожжи, лошадь тронулась.
В звездной ночи страдающе заплакало несмазанное колесо.
Звезды еще не слиняли, только потеряли свою чеканность, но краешек неба вылинял, и по земле, прижимаясь, полз едва уловимый — зыбкая мечта о новом дне — рассвет. Можно уже различить рваную комковатость дороги, сухие остья травы на обочине.
И причитает во всю ширь полей, во всю глубь неба, до водянистых звезд, несмазанное колесо. И согревает сквозь шинель тесно прижавшаяся Вера.
Неожиданно она отстранилась:
— Кто это?
В плотной, неподатливой просини что-то маячило на дороге, словно под ветром шатало забытое с лета огородное пугало. Но нет ветра, нет вблизи огородов — поля и дорога, и застывший воздух, и завороженные звезды вверх.
— Кого это несет?
А лошадь не спеша шагала вперед, везла их навстречу пьяно бредущему путнику. Страдало несмазанное колесо.
Бесформенный, не похожий на человека, — встрепанная копна, решившаяся двинуться по дороге. Женька потянул вожжи, лошадь остановилась, колесный истошный плач захлебнулся. Гулкая тишина скованных морозом полей надвинулась на них, оглушила. И в этой тишине послышалось неровное звонкое постукивание палки о мерзлую землю.
— А–а, знаю… — произнес Женька. — Старый знакомый.
Поклевывая палкой черствую дорогу, он приблизился — без своего бабьего платка на голове, волосня раскосмачена, лицо безглазое, с чугунным клювом из бороды, — Митрофан, странник–убийца. Стук палки и натужное дыхание…
— Ты куда это? Эй! — окликнул Женька.
На секунду палка повисла в воздухе.
— Туды… куды и ты придешь, — с сиплым выдохом, с нелюдимой важностью.
И, шевеля тряпьем, с присвистом дыша, ожесточенно вбивая палку в непробиваемую землю, он миновал телегу.
— Сумасшедший! По такому морозу! Шуба–то у тебя сквозная! — крикнул Женька вслед.
Тишина окоченевших полей, упрямый стук палки.
— Женечка, это тот самый?
— Да, Митрофан Зобнин.
— Ой, слыхала о нем.
— Носит нечисть. И куда?
— Совесть, поди, покою не дает.
— Да нет у него совести. И была ли?
Стук палки стал тонок–тонок, как звон сухих промерзших травинок, бьющихся под ветерком друг о друга, — вот–вот оборвется…
— Блукает — его дело… Ладно, поехали.
И снова над землей раздался колесный плач, снова Вера прислонилась к Женькиному боку.
В это утро так и не показалось солнце. Незаметно прокравшиеся облака ровно и плотно затянули небо. Неохотно посыпал сухой, редкий колючий снежок, копясь в дорожных выбоинах.
Но Митрофан не выходил из головы. Бродит неприкаянная старая беда по свету, настолько старая и дряхлая, что уже никого не пугает. Но зачем–то шатается, живет, не хочет исчезнуть.
Живет?!
Женька вздрогнул и остановил лошадь.
— Ты что? — спросила Вера.
— В ту сторону… куда шел этот… там у вас кладбище?
— Да. За овражком, в березнячке.
— Так он же на кладбище!
— Нам–то что, пусть ходит.
— Он умирать шел… На могилу. Давно собирался.
И Вера отстранилась.
— Ляжет и замерзнет, скотина. Может, повернем?
Вера промолчала с натянутым лицом, словно изо всех сил вслушивалась — не застучит ли в тишине палка.
— Мы, считай, час едем, — тихо сказала она. — Да туда — еще час…
Женька нерешительно перебирал вожжи. Мертвеца от смерти не спасешь. Митрофан давно мертв. И два часа…
Он неуверенно тронул лошадь.
Вера остаток дороги сидела отстраненно. Чужая смерть встала между ними, сделала чужими. А может, невольное чувство вины: не повернули, не пытались даже спасти, пусть никому не нужную — совсем никому! — жизнь, но жизнь же!… Два часа…
Уже показались крыши села Кислова.
Сыпал реденький снежок, укрывал скованную землю. Первый снег в этом году. И надрывал душу надсадный крик несмазанного колеса.
Едва они въехали в село, как сразу же пришлось забыть кладбищенского Митрофана…
22
Захлебываясь, лают собаки. Напротив магазина толкутся люди, люди торчат и на высоком магазинном крыльце. Падает снежок. Черные люди на белой земле. И остервенелый собачий лай.
Женька скатился с телеги, забыв палку, судорожным сорочьим прискоком кинулся к толпе, стал расталкивать, пробиваясь вперед. Путь преградила широкая спина, хотел потеснить и ее, но стоявший впереди оглянулся — известковая маска, расплывшиеся зрачки истекают мраком — Бахтьяров. Он узнал Женьку, подался в сторону…
На сияющей белой припорошенной земле лежал он лицом вниз, маленький, скомканный, неловко выбросивший вперед единственную руку, в коротком пальтишке шинельного сукна, раскидав в стороны валенки с галошами. Шапка свалилась с головы, снег падает на жидкие белесые волосы.