с солитером…
«Значит, он сменил печатку на бриллиант», — подумал Коваль.
— Почему же вы согласились взять у него эту посылку?
— Я не видел в этом ничего предосудительного. Мне мои знакомые иностранные деятели медицины тоже иногда присылают посылки, свои научные труды, альбомы с фотографиями и даже некоторые инструменты.
— Часто вы встречались с этим Дзаванти?
— Нет. Три или четыре раза.
— Чем же он вас так привлек, что вы согласились передать его посылку?
— Он довольно влиятельное лицо. И очень интересуется состоянием советской медицины. А от него зависит в какой-то степени реклама, а следовательно, и популяризация достижений советской хирургии.
— Достижений хирургии или ваших личных достижений?
— Я не понимаю вашего вопроса.
— А что же тут непонятного? Если в иностранной печати популяризируются, как вы говорите, ваши операции, следовательно, создают славу и вам.
— Меня в этом случае интересовал не мой личный успех, а успех нашей медицины, — зло сказал Волынский. — За свои поступки я готов отвечать. Но злого умысла мне приписать не удастся. Теперь другие времена.
— Да, это вы верно заметили: сейчас другие времена… А с Ноздриным Гаврилой Ивановичем вы встречались?
— Да, встречался. Но не на конференции. Он пришел ко мне в гостиницу в Лондоне, когда я ездил туда просто в туристскую поездку. Каким-то образом он узнал, что я женат на дочери его брата.
— Он вас просил что-нибудь передать Николаю Ивановичу Ноздрину?
— Да, он говорил, что слышал о несчастьях брата. И просил передать предложение приехать в Англию, где он сможет и остаться. Если же он этого не захочет или не сможет, то пусть посылает свои работы — они немедленно будут опубликованы в лучших английских журналах.
Волынский вынул из верхнего кармашка пиджака носовой платок и вытер руки.
— И вы передали это предложение?
— Нет. Вы, простите, за кого меня принимаете? Я сказал, что не желаю продолжать этот разговор, так как считаю это недостойным советского человека.
— Как же воспринял это брат профессора Ноздрина?
— Он попросил меня передать заранее приготовленное письмо. А когда я отказался и от этого, он, не прощаясь, ушел. Больше я его не видел.
— А никаких посылок профессору Ноздрину он не просил вас передать?
— Нет.
— А людей, которым вы привезли посылку от Дзаванти, вы знаете?
— Нет, не имею представления… Это врач-стоматолог, какой-то дальний родственник Дзаванти.
Степан Кириллович еще долго задавал вопросы, делал заметки на листах бумаги, возвращался к тому, о чем уже спрашивал, каждый раз не забывая извиниться за свою рассеянность; постепенно и рассчитанно он добился того, что Волынский окончательно вышел из себя, а в конце простовато сказал:
— Мне очень неприятно читать вам лекции о бдительности. Но, скажем прямо, вы едва не стали пособником врага. Во-первых, передав эту самую посылку от Дзаванти, а во-вторых, умолчав о переговорах, какие вел с вами Гаврила Иванович Ноздрин. Я очень советую вам при следующих поездках быть как можно осторожнее… А сейчас прошу извинить за беспокойство. Ну и, как вы сами понимаете, если возникнут еще какие-то вопросы, придется вас еще раз потревожить. Уж такая у нас неприятная служба. До свидания.
Степан Кириллович передвинул бесшумный рычажок, выключающий магнитофон, — он находился у него под крышкой стола, а затем, проводив Волынского к двери, вернулся к круглому столику и отпил из наполовину налитого бокала несколько глотков «Гурджаани».
Он думал о том, что человек может научиться всему, но никогда не научится отличать правду от лжи. Долгие годы его работа состояла в том, что он принимал за ложь все, что говорили люди, сидевшие по другую сторону стола, а потом факт за фактом выискивал в их словах правду. Ну что ж, нередко оказывалось так, даже, пожалуй, чаще всего оказывалось так, что каждое их слово было правдой.
Но как получится с Волынским? Непосредственно к Ибрагимову, по-видимому, он в самом деле не имел никакого отношения. Но все равно предстояла большая работа по проверке его слов. К сожалению, знал Степан Кириллович очень мало. Чересчур мало. И, как всегда в таких случаях, делал вид, что знает все. Вернее, что не он знает, — это бывало опасно, собеседник легко мог определить его слабость, а что знает какое-то высшее начальство, сообщившее ему лишь часть известных фактов.
«Но что же все-таки этот Волынский? — думал Степан Кириллович. — Почему он так заботится о том, чтобы его имя постоянно упоминалось в нашей прессе, заботится настолько бесстыдно, цинично, что стал уже заботиться об этом и в прессе заграничной. Для чего ему это? Ведь говорят о нем люди сведущие, что это талантливый человек. И международную премию он получил вполне заслуженно. Так в чем же дело?..
Несимпатичен он мне. Очень несимпатичен. Но из этого еще ничего не следует. Может быть, все это погоня за славой? Может быть».
Глава тридцать третья,
служащая вдохновенным гимном ослам
Отъезд в дождь, бедность в дни юности, разлука при первой любви — вот три больших горя.
Каким он был маленьким все-таки, этот Дон-Жуан. С тонкими, хрупкими ножками, с хвостом, заканчивавшимся серой кисточкой. С подвижными ушами и печальным взглядом карих добрых глаз.
Володе показалось, что он мог бы переступить через ослика. И уж во всяком случае, если сесть на него, обломятся все четыре ножки.
— Нет, — сказал он решительно. — Уж лучше пешком.
— Ну, как хотите, — обиделся за Дон-Жуана Николай Иванович. — Уверяю вас, что ни реактивный самолет, ни совершеннейшая автомашина, ни чистокровный арабский конь не могут даже в малейшей степени заменить это кроткое и умное существо в такой экспедиции, как наша.
— Он меня просто не выдержит…
— Как вы можете такое говорить?.. Кафир слабее Дон-Жуана, и то вы свободно могли бы на нем доехать хоть в Москву. А это Дон-Жуан! Хамаданской породы! Мне предлагали в обмен на него ахалтекинского коня, которому и цены нет, — и то я отказался. Сто пятьдесят килограммов он и не почувствует.
— Вы меня несколько переоценили, — покраснел Володя. — Во мне нет и ста килограммов. И все же я не решаюсь…
Он сказал неправду. Он весил все сто пять килограммов и очень стеснялся этого.
— Ну что ж… Как хотите.
Каждый год в таких случаях у дома профессора Ноздрина собирались досужие люди, всевозможные охотники до зрелищ, мальчишки. Выезд Николая Ивановича в его ежегодную экспедицию был даже запечатлен на пленку каким-то весельчаком-фотокорреспондентом и опубликован в журнале «Вокруг света».
Зрелище и впрямь было необычное. Профессор в сером пыльнике и широкополой соломенной шляпе на манер украинского бриля восседал на Дон-Жуане, добродушно помахивая рукой родным и соседям. А за ним на упрямом, раздражительном Кафире (неверном) следовал, не поднимая глаз, красный и потный ассистент профессора или способный аспирант. Поехать в энтомологическую экспедицию с профессором Ноздриным считалось большой честью. Несмотря на ее неофициальный и, по сути, частный характер, считалось признанным, что по возвращении аспирант обеспечен материалами для своей диссертации. Но проводы и характер Кафира многое портили в удовольствии от сознания, что принимаешь участие в ценнейшем, с научной точки зрения, предприятии.
В этот раз Николай Иванович собрался в свою ежегодную поездку как-то неожиданно и значительно раньше, чем обычно. Его интересовали те же места, что и Володю, — район кишлака Митта, и он предложил Володе соединить две экспедиции — энтомологическую и историческую.
— Поверьте мне, — говорил Николай Иванович, — распространенное убеждение, что конь быстрее ишака, — попросту заблуждение. В горах можно передвигаться только шагом. Шаг у коня, конечно, шире, но у ишака он чаще. Ни автомашина, ни телега, как вы понимаете, по вьючным тропам не пройдут. Теперь вернемся еще к одному немаловажному аспекту этой проблемы. Коня нужно кормить. И хорошо кормить. Нужен овес или ячмень. Нужно сено или клевер. В горах, далеко от кишлаков, обеспечить коня всем этим бывает подчас крайне затруднительно. Иное дело ишак. Он сам кормится. Всем, что попадается по дороге. Нужно только следить, чтобы он нечаянно не добрался до ваших книг или рукописей. А если при этом вы имеете возможность дать ему время от времени прямо с ладони горсть кукурузы или ячменя, то он считает себя счастливейшим из смертных творений и смотрит на вас влюбленными глазами.
— Все-таки конь… — попробовал возражать Володя.
— Вы когда-нибудь ездили верхом? — перебил его Николай Иванович. — Тряско, жестко. А ишак с его частым эластичным шагом словно по воздуху тебя несет.
В конце концов Володя сдался.
— Прежде всего я вас познакомлю с упряжью или, вернее сказать, с седловкой, — подчеркнуто обрадовался Николай Иванович.
Ослы жили в саду, в небольшом сарае с глинобитными стенами и черепичной крышей. С преувеличенной гордостью Николай Иванович показывал Володе свои приспособления для верховой езды на ослах.
На спину осла укладывался коврик из губчатой пластической массы на манер тех, какими в последнее время начали заполнять матрацы. Наверх клалось седло — толстая подушка из того же материала. Все это удерживалось двумя брезентовыми подпругами. Поверх седла перебрасывалась переметная сума — хурджум из домотканой шерсти. Морду охватывало оголовье — чомбур из кожаного ремня, украшенного бляхами. Стременами служила связанная вдвое шерстяная веревка, свободно переброшенная через седло, — в петли на ее концах вдевались ноги.
Володя был несказанно удивлен, когда узнал, что, как и в глубокой древности, ослами поныне управляют с помощью стимула — короткой палочки, заостренной с одного конца. Как