ширится, множится и наполняет сердце восторгом. Итак, прочь от меня, росток! Оставь меня здесь под буками с этими славными людьми! «Но тебя видят! – Мне нет дела до этого! – Но ты в одной рубашке без сюртука! – Мне так прохладнее! – Но у тебя такой вид, будто ты с ними в одной компании! – Так оно и есть. – Но вон едет экипаж. – Пусть себе едет. – А ведь там твои городские знакомые! – Кланяйся им и прочь от меня, росток!»

И наконец я хочу уберечь мой здравый смысл и не только мой образ мыслей, но и мои суждения о людях: какие достоинства я в них ценю, за что я их уважаю. Прочь от меня, росток! Ты отец глупости, если не сама глупость! Прочь! Я вижу, на кого ты мне указываешь, с кем ты хочешь меня сблизить. Иной раз под внешней оболочкой, которая тебя соблазняет, бывает нечто добрее и хорошее, но доброе и хорошее живет и под грубой одеждой, которую ты презираешь. Прежде чем выносить приговор этим людям, позволь мне снять платье и с тех, и с других. Слушай, росток, у меня был дядя, которым ты бы не гордился! Ты бы скорее стыдился его… Я любил еврейку, а ты на нее бросил бы лишь презрительный взгляд… Прочь от меня, росток, оставь меня навсегда!

Кроме моего дяди Тома, меня и живописца, о котором я говорил, в нашем доме были и другие жильцы. Я перечислю их всех, – сначала обитателей нижних этажей, а потом верхних, – пока не доберусь до того, кто жил ближе всех к небесам и отправился туда в описываемое время, оставив свободной прекрасную мансарду на северной стороне, которую я и занял.

Не спрашивай меня, читатель, что будут делать в моей истории эти новые персонажи! Быть может, ничего! Но если ты до сих пор был моим спутником, что для тебя значит еще одно отступление! Ты к этому привык, а я вызову к жизни образы, которые мне дороги, как и все, что напоминает о юных годах. Итак, ко мне, старые жильцы, ко мне мои бывшие соседи, вы исчезли ныне со сцены жизни, но память о вас я нежно храню в моем сердце!

Начнем с того, кто жил на том же этаже, что и мы. Это был отошедший от дел школьный учитель, старый добряк, главной заботой которого было как можно приятнее прожить на пенсию, заработанную сорокалетним трудом, По утрам этот безмятежный, веселый эпикуреец поливал цветы в своем садике; в полдень он неизменно почивал, а после обеда блаженствовал, дыша свежим вечерним воздухом в обществе выращенных им канареек, которые порхали вокруг него, или клевали свою пищу. Однако он не совсем порвал со своим прежним делом и самым любимым его развлечением было применять ко всем предметам и людям, попадавшимся ему на глаза, сентенции, почерпнутые из его воспоминаний о классической литературе. Когда-то я тоже прошел через его руки и был не совсем равнодушен к просодическим красотам его афоризмов; поэтому он благоволил ко мне и не упускал случая при встрече на свой лад приветствовать меня:

Puer, si qua fata aspera rumpas,Tu Marcellus eris [69].

При этом его круглое брюшко колыхалось от долгого и благодушного смеха, вызывавшего во мне зависть, хотя я не разделял веселости старика. Если его бывшая служанка приносила ему из деревни гостинец, имея при этом некую корыстную цель, он говорил:

Timeo Danaos, et dona ferenles [70] .

И его брюшко опять ходило ходуном. Когда же речь заходила о его супруге, он не умолкал:

Dum communtur, dum moliuntur, annus est [71] … variu met mutabile semper femina! [72]… notumque furens quid femina possit! [73]

И еще много других изречений. Тем временем жена его варила компот; она находила отвратительной его манеру выражаться, на что он потихоньку роптал:

Melius nil coelibe vita! [74]

Этажом выше жил угрюмый и ворчливый восьмидесятилетний старик, бывший государственный чиновник. Летом он проводил время у окна, сидя в глубоком кресле, и со скорбным видом наблюдал улицу, всюду усматривая упадок государства и разложение нравов: в свежевыбеленных домах, в свежеоштукатуренных стенах, в круглых шляпах вместо почти исчезнувших париков с косичками и, самое главное, в молодости молодых людей:

…cuncta terrarum mutataPraeter atrocem animum Catonis [75].

говорил школьный учитель. Зимой, засунув тощие ноги в домашние сапоги, старик коротал дни у камина и лишь раз в месяц покидал свое место, чтобы подойти к дверям – все в тех же сапогах – и подать милостыню нескольким нищим, людям его поколения, уже превратившимся в развалины, но в них он еще различал следы доброго старого времени, – жалкие остатки старинной республики, ныне столь изменившейся, столь низко павшей.

Над этим угрюмым стариком жила чрезвычайно замкнуто многочисленная семья землемера, служившего по кадастру [76]. Этот человек днем не расставался с измерительным прибором, а часть ночи проводил, склонившись над бумагами. Насколько я помню, в нем была гордость трудолюбивой и независимой бедности, и если время от времени он позволял себе совершать вместе со своим семейством увеселительную прогулку, он наслаждался этим удовольствием с таким важным и полным достоинства видом, что внушал мне, юнцу, почтение, смешанное с удивлением

Dos est magna parentiumVirtus… [77]

значительно говорил школьный учитель.

Прежде чем попасть в мансарду, надо было пройти мимо квартиры музыканта, игравшего на контрабасе. Он по целым дням давал уроки музыки, оставляя за собой ночь, чтобы сочинять пьесы для своего инструмента:

… modo summa,Modo hac resonat quae chordis quatuor ima [78].

С правой и левой стороны квартиры музыканта хлопали двери каморок и комнатушек, сдававшихся студентам, которые у него столовались. Эти господа, заядлые курильщики, громко учили свои лекции, пели романсы, трубили в рог, играли на флажолете, так что в доме не переставала греметь симфония.

Quousque tandem!!! [79]

Ну а теперь, наконец, о мансарде, о которой я уже упоминал.

Это была большая мансарда с великолепным дневным освещением. Ее хотел занять землемер. Того же хотел и я. Пробили окно, поставили перегородку, и каждый из нас получил по мансарде.

Здесь я снова обрел вид на озеро и на горы. Мое окно находилось на одном уровне с большими готическими розетками, расположенными на середине высоты соборных башен. С этой возвышенной точки, куда почти не достигал городской шум, замиравший вдали, взору открывались пустынные крыши.

Между тем я уже начал приближаться к возрасту, когда такие впечатления не производят столь могучего действия, и я все чаще обращался к своему сердцу, стараясь найти в нем источник и жизни и волнений.

По той же причине прошло и мое увлечение живописью: для этой склонности нужен душевный покой, а его-то у меня и не было. Как часто, встревоженный порывом безотчетной нежности, я, наскучив оригиналом, с отвращением разглядывал его неудавшуюся копию и, отложив в сторону кисть, долгие часы проводил в мечтаниях.

Эта внутренняя жизнь имеет свою прелесть и свою горечь: если сны ее сладки, то пробуждение печально и мрачно. Душа возвращается к действительности, ослабев, или вовсе утратив свою энергию. Неспособный после долгих часов бездействия вновь приняться за работу, и тем более – возродить свои сны, я уходил из дому, чтобы в прогулке развеять тоску.

Во время одной из таких прогулок неожиданная встреча вывела меня из состояния безразличия и почти полной праздности.

Я собирался вернуться домой через затененную высокою липою дверь, выходившую в сторону церкви. Перед дверью я увидел роскошный экипаж. Не успел я переступить через порог, как голос, который я тотчас узнал, заставил меня мгновенно обернуться. «Господин Жюль!» – взволнованно воскликнул тот голос.

Когда я понял, что это зовут меня, я так смутился, что не мог двинуться с места. Я уже хотел отступить назад, но дверца коляски быстро растворилась, и я очутился лицом к лицу с милой Люси. Она была в трауре, глаза ее были влажны от слез… Тут заплакал и я.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату