знаю, как иначе назвать то время, – я радовалась и думала-, вот это и есть любовь. Нечто необъяснимое с точки зрения логики и разума, чувство, заставляющее забывать голод, холод, отказываться от сна, от других удовольствий, кроме одного – как можно дольше быть рядом, видеть, слушать, чувствовать кожей того, кто мне затмевает собой весь мир, возможно не представляя собой объективно никакой особой ценности для других людей.
Я всегда отдавала себе отчет, что в любых моих действиях все равно, непонятно каким образом верховодит он, даже если и не знает о моих намерениях. Он ловко ухватывался за едва заметный поверхностный шовчик моих поступков, тянул за ниточку и за день-другой мог без всякого труда распороть то, что я тщательно и старательно нашивала месяцами.
Навязчивые и неожиданно сентиментальные воспоминания мешали мне разобраться в сегодняшней проблеме, нами с Машей созданной. Я думаю, что еще долго буду брать хотя бы половину вины за Машины поступки на себя. Кто же еще виноват в том, что она делает в жизни?
Я так задумалась, что чуть не прошла мимо двери. Вчера вечером мы перевели Соломатька в дом, потому что в бане никак не удавалось поддерживать нормальный климат. Там было то слишком прохладно, то невыносимо душно. Впрочем, я не удивилась бы, если бы узнала, что Соломатько сам каким-то образом, зная особенности кондиционирования своей бани, разрушал там микроклимат, чтобы переехать в дом, где, разумеется, ему не было бы так скучно.
Я подошла к узкой двери с тяжелой золотой ручкой, вставила ключ в замок и поставила тарелочки на пол, вспомнив, что Соломатько любезно объяснял мне, как хитро, но на самом деле легко открываются замки в его доме. Умеючи это можно делать, просто легко повернув ключик от себя и сразу к себе, а не умеючи… Я пробовала и так и сяк, и двумя руками, и привалясь к замку боком, и у меня все-таки получилось.
С третьей попытки я провернула ключ на полраза и обратно на четверть в крошечном, еле видном замочке и нажала на ручку мягко опустившуюся под моей рукой. Задержав ногой приоткрывшуюся дверь, я наклонилась, чтобы взять обед. И тут слева на полу, достаточно далеко от двери, увидела обрывок обоев. Он по цвету сливался со светло-бежевым ковром, я могла в задумчивости и не обратить на него внимание… «Машка» – было написано на обрывке. Это явно была записка и предназначалась она скорей всего мне, а не Маше. Почему-то я это почувствовала.
Я развернула сложенный вдвое кусочек светлых шершавых обоев с еле заметно прорисованными неровными полосками и прочитала короткий текст, в конце которого чем-то прозрачно-красным было нарисовано сердечко. Наверно, тем земляничным желе, из большой норвежской банки, которое утром Соломатько потребовал к овсяной каше.
«Машка. Приходи в сад, в белую беседку. Мне надо тебе кой-чего сказать. Целую. Твой Игорь. Прямо сейчас приходи». Я с некоторым сомнением заглянула в комнату и пошла в сад.
Я не подумала, зачем я туда иду, что скажет мне Игорь Соломатько и что я ему отвечу. И что будет потом, и что я расскажу Маше, а чего не скажу. Я ни о чем не думала. Даже о том, как это Соломатько так ловко и быстро сумел выйти из комнаты. Я просто накинула висящую у выхода его дачную шубу из светло- серого стриженого бобра, длинную и очень легкую, и вышла в заснеженный сад.
Ажурная белая беседка с круглой крышей и тонкими перекладинами, наверно, и предназначалась для таких вот свиданий. Свиданий после пяти лет любви и пятнадцати лет разлуки. Жаль, что первый раз мы увиделись с Игорем в какой-то дурацкой бане, а не в этой беседочке с изогнутыми перекрытиями, делающими ее похожей на заиндевевший китайский фонарик из бамбуковых веточек, с полукруглыми ступеньками, с тихо хрустнувшей корочкой льда на подтаявшем снеге, с этой белой невесомой скамеечкой на высоких, крученых ножках.
Да, именно в таком месте солнечным снежным зимним днем должны встретиться два человека, которых когда-то давно связывали сильные, очень сильные, чувства. Встретиться, просто сесть вот на эти широкие ажурные подлокотники засыпанной снегом скамеечки и посмотреть друг на друга. И не думать о том, что ничего не осталось. Ничего вообще. Даже сожаления о том, что все прошло или что-то было.
Я провела рукой по белой обледеневшей перекладине, соединявшей перила с легкой круглой крышей. В беседке никого не было и рядом с ней тоже. Похоже, что с тех пор, как два дня назад был снегопад, сюда никто не заходил.
Я слепила тяжелый снежок из скрипящего чистого снега и запустила им в большой неровный сугроб, под которым, скорее всего, прятался какой-нибудь асбестовый купидончик. Или алебастровый. Я не очень хорошо разбираюсь в садовоогородной скульптуре. От моего разъяренного снежка сугроб на голове у купидончика разлетелся вдребезги, а из-под снега выглянула страшного вида серебристая девушка, то ли наяда, то ли русалка. Я кинула в нее еще один снежок, но не попала. Ужасно расстроилась. Присела на подлокотник скамеечки и расплакалась.
Долго плакать я не стала, через несколько секунд в голове раздался предупредительный сигнал: «Плакать на морозе нельзя – осипнешь, выступит лихорадка на губе. Не надо плакать на морозе…» Я пошарила в кармане шубы, разумеется, нашла его платок, вытерла слезы и, дыша в большой меховой воротник, чтобы не хватать морозный воздух разгоряченным от слез горлом, быстро вернулась в дом.
Только войдя в дом, я вспомнила, что еду оставила прямо на полу. Конечно, это был дикий и непростительный поступок. Не еда на полу, а то, что я понеслась на свидание к Соломатьку. Хорошо еще, если Маша не зашла за мной и не подумала, что со мной что-то случилось… Завернув в коридор, я увидела, что дверь в комнату Соломатька распахнута настежь.
Комната была пуста. Но на кресле лежала еще одна записка, аккуратно сложенная журавликом.