дергалось лицо, и правый глаз подкатился к переносице уже на постоянной основе. Я стеснительно не знал, куда смотреть, он понял и стал боком, подставив правильный глаз, и кричал; утренние хмурые лица оглядывались из-под зонтов.
– Мандаринами решил торговать! В наше время! Если человек хочет заработать много денег – он заработает! Кругом столько работы! Только работай! Пусть у меня инфаркт был… Мандарины – скоропортящийся… – Вдруг замолчал, и я запоздало понял – он шепчет: – …Мафия кругом.
– Почему так тихо говоришь? Боря?!!
– Подслушают, – опасливо закатывал разные глаза Боря; нахохлился, боясь оглянуться, и заново завопил: – Я почему с тобой разговариваю? Чтобы легкие развивать, чтобы бронхи обогатить кислородом! Чтобы продышаться!
– Да кто нас подслушает?! Смотри – стоим на улице, автобусы ходят…
– Они подслушают… Мафия, – едва угадываемо выдыхал Боря. – Я только тебе удивляюсь: как тебе удалось сохраниться? Да что мы тратим время? Ты знаешь, что Памела Андерс развелась?!
Мы разошлись и незнакомо постояли по углам остановки, пережидая пару автобусов; я провожал глазами толстозадые юбки и подбородочный жирок, Боря убедительно изучал расписание движения, осторожно бороздя застекленную карту указательным пальцем, словно рисуя на любимом спящем лице.
– Не знаю, что делать без доверенности. Если бы у нас был дневник мальчика…
– Что тебе даст дневник? – Боря прикрывался газетой.
– Он мог описывать в нем свои отношения с Ниной, планы тайной организации… И особенно – Вано Микояна.
Боря презрительно сощурился, отошел и вернулся, отрицательно поведя головой: нет.
– Что может писать в дневнике мальчик? Только про футбол и велосипеды, – пробормотал он, когда мы случайно пососедствовали в автобусе. – Почитай дневник. Сам убедишься.
– Да откуда я его, на хрен, возьму?!
Боря помолчал пару остановок, пропуская, уступая и меняясь местами:
– Случайно.
– Что?
– Давай сделаем так: дневник случайно попадает в твои руки. Почему мы должны все объяснять? Пусть у нас хоть что-то получится само собой! – Он, скрывая раздражение, вылез из автобуса и отправился тротуаром вперед по движению, взмахивая руками: вперед! и назад! – словно сушил руки, но это какое-то дыхательное упражнение китайцев.
И внезапно, без новой причины, я почуял себя плохо – словно пахнуло из будущего. Я подумал про судьбу, про власть случайностей, силу неловких движений на непоправимое мгновение расцепившихся рук и влажности кафельного пола, хрупкости шейки бедра, могущество незаметно подтаявшего льда на весенней рыбалке и ботинок, вдруг распустивших усы, и спотыканья о шнурки, давшее много последствий, обнаруженных много позже томографом, а в полном объеме только патологоанатомом, про коварство сквозняков на взмокших от танцев молодых рубахах и булыжников, незримыми мослами выпирающими из ночной грунтовки; про огромные возможности неверно записанной цифры в телефонном номере, гриппа, перенесенного на ногах, неправильно рассчитанного времени до поезда, переведенных не вовремя или вовремя не переведенных стрелок, про трагическую сущность затерянных клочков бумаги с записанными сведениями, страшную необходимость которых обнаруживаешь внезапно, или не записанных вовсе (как я не догадался спросить? не думал, что буду помнить ее всю жизнь, а как теперь отыщешь?) – а еще забуксовавшие машины, задремавшие сторожа своих близких, долго ехавшие «скорые помощи», называемые когда-то «каретами», забытые лекарства, трехсуточные снегопады, не давшие пробиться к обещанному холмику, и поэтому похоронили прямо у входа, где смогли расчистить, – мама, прости.
…Меня провели по ледяной улице куда-то вниз от старого здания КГБ на Лубянке, и шли, мне показалось, долго и свернули в подъезд, обсаженный табличками («Администрация высотных зданий», «Журнал „Электросвязь“» – что успел), поднялись на второй этаж до «Читальный зал» – обыкновенный круглый звонок, меня пустили в место, где хранилась правда. Я смотрел: лак на дешевом паркете, пыльные подоконники, кадки с цветами. Фикусы. Устаревшая наружная электропроводка. Узкие ковровые дорожки между столами. Дешевые картины русской природы на бумажных носителях. Часы, тикающие над затылком.
Тянуло спать. Я рисовал чернильные холмики. Сейчас со мной может произойти все что угодно. Что?
– Вот его дневник. Бред сивой кобылы. А вот, – охраняющий правду слепой энкавэдэшник пошевелил вклеенным в тонкую тетрадку листком, – его или ее отец излагает свой взгляд на этот… э-э, инцидент…
Уходи, не трогай этих людей. Это мое.
Я ощупал: тетрадки оказалось две. И обе тонкие, черт возьми, очень! Первая – самодельный школьный дневник. Вторую он озаглавил «Записки».
В «задано» – «история итальянского возрождения» – учили советские шестиклассники осенью сорок первого года (что учил в шестом я? жестокосердное крепостничество и рост революционных настроений крестьянских масс? Кондратий Булавин? Разин Степан?), или Шахурин прихвастнул перед куйбышевскими простаками?
Дальше он вдарил записывать немецкие стихи, много переписал, старался. Я листал, листал и замер – одно из стихотворений называлось «Мехико». Город, куда собиралась улететь Нина. Случайное скорее всего совпадение. Попадание. О чем стихи? Лишь в некоторых я разобрал автора – Гейне. В томах немецкой, одобренной империей поэзии (включающих сонеты «Партия» и «Безработный») стихотворения «Мехико» я не обнаружил. В четырех томах Гейне обнаружилось лишь одно исключительно длинное произведение про войну испанцев с ацтеками, названное «Вицлипуцли», по имени кровожадного божества, людоеда, что-то там «Страшный день прошел. Настала / Бредовая ночь триумфа…». Оттягивая все, что суждено, я еще полистал Гейне насквозь, пытаясь угадать, что мог переписать Владимир Шахурин в тетрадь, что мог автор Гейне написать про шестиклассника, который убегал из Куйбышева с любимой девочкой, перешел в седьмой, окончил и застрелился или был убит, я пытался читать глазами мальчика, хотя они все равно оставались моими глазами… вот это?
Бежим! Ты будешь мне женой! Мы отдохнем в краю чужом. В моей любви ты обретешь И родину, и отчий дом. А не пойдешь – я здесь умру, И ты останешься одна, И будет отчий дом чужим, Как чужедальняя страна.
И выполненное задание по алгебре, наискось перечеркнутое красным карандашом. Больше в первой тетради мальчик ничего не написал.
Я отбросил прожеванное и бережно раскрыл «Записки», если чему-то и суждено, то – здесь, и шагнул внутрь, под судорожные строки Шахурина-отца, аркой выгибающиеся над входом в основное содержание: все, абсолютно все, что вы прочтете тут (торопился отец, потея, сразу всем – от неизвестного лейтенанта НКВД до членов ГКО, императора – до кого дойдет, защищая только свою шкуру, – от сына уже крематорная летучая пыль, да кто там ее видел… «Записки» испугавшийся мальчик Реденс преподнес отцу только на похороны), все – это выдумано, Володя написал это разом, в один присест, все сочинил про осень 1941 года, «чтобы показать ребятам, какой Володя бывает…», все это неправда… Я бы поспорил с тобой, малорослый любитель пения Алексей Иваныч, бывший нарком авиапромышленности (два ордена Ленина, орден Кутузова I степени, орден Суворова I степени и проч.), о правде, о реальности и подлинности вымыслов, о том, что на самом деле движет юным, старым, – но уже нет времени, пока для нас держат проход в минных полях…
Эпиграфом мальчик вывел: «Быть всегда на страже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым и вдруг одним толчком опрокинуть все грандиозное здание из хитростей и замыслов. Вот что я называю жизнью…»
Мне сразу показалось, что когда-то, в ранних сериях, это я уже слышал или читал – письменная, вылизанная речь, вслух не скажешь, что это за мусор? но, торопясь, отпихнул ногой; надо вбить, когда вернемся, в Интернет и выяснить, откуда это дерьмо… Ну!
Говори сам.
«Мы эвакуировались в Куйбышев. Здесь есть сумасшедший дом. Все обитатели его считают, что живут в Париже».
«Завтра еду в Энгельс, чтобы познакомиться с какой-нибудь немочкой».