— Машину я дам.
— Не обижайтесь на прямоту, так уже устал от всего, — Панасенко товарищески улыбнулся: кому мне еще пожаловаться? — Делить детей — дело тяжкое. Не дай Бог кому-то из нас, — и испытал строгим взглядом «не вздумай!» замершего от ужаса зама. — Не обижайтесь.
В приемной, пока Эбергард разборчиво писал заявление и копию, зам пытался удаляться по делам службы, но какая-то пожизненная резиночка, прикрепленная к брючному ремню, растягиваясь до известного предела, отбрасывала его назад:
— А визитки можете сделать? Начальнику — буквы выпуклым золотом. И мне. — И возвращался. — У сына день рождения, нельзя ли фотоальбомчик отпечатать, формата… Как такой называется?
— А-три.
— Такого, для памяти, гостям. Штучки тридцать две, как книжечку… А обложку можно, чтоб не как клеенка, а ткань? А кожу? — И возвращался. — Нам бы еще начальнику аквариум в кабинет. Его рыбки успокаивают. Литров на двести. А во всю стену? Я вот в кино видел — во всю стену! Если что вспомню, я еще позвоню.
В машине — Вероника-Лариса не понимала: нельзя при Павле Валентиновиче, жизнь Эбергарда не доступна пониманию купленного человека — дура даже не пыталась понизить голос, что-то сокращать, заменять знаками:
— Дай я позвоню в муниципалитет сама, — и билась, за него (и водитель слышал!): — Виктория Васильевна! Да что значит: он сам оставил семью?! Он же отец! — пока он читал сообщение от Эрны.
«На меня никто не давит. Я сама не хочу встречаться с тобой раз в неделю», Вероника хотела еще обсуждать, общаться еще, разделять эмоции, успокаивать и быть вместе, но Эбергард высадил ее у метро и дальше ехал, скособочившись на заднем сиденье, словно покусываемый внутрикишечной болью, от стыда заголения своего попросив:
— Радио погромче, — спрятавшись за песенки, и когда полез наружу, Павел Валентинович (теперь уже не удержится! добавит неуместное «от души») вдруг прочувственно сказал:
— Спасибо большое вам.
С заготовленной неприязнью, сейчас я его припаркую:
— За что?
— Что премию мне дали. Вчера, на шестьдесят пять лет. Жанна от вас конверт передала.
— Поздравляю, — вот о чем Павел Валентинович думал всё это время; отпустил машину на углу Ватутина и завернул в стеклянную коробку, где пекли картошку, ноги подгибались, заломило скулы от постоянного стискивания зубов, еще пекарь (картофелепечник? или как ее?) не успела его заметить, как Улрике (отключить, не соединяться, не брать):
— Что случилось? Что случилось у тебя?! Что?!!
Прислушался: Улрике плакала, далеко, но отчетливо:
— Родной, у тебя много работы? Ты не мог бы сейчас приехать? Ничего не случилось. Но мне почему- то вдруг так стало гру-устно. Ты же понимаешь — я совсем одна. Всё на мне — готовка, стирка… Ты этого не видишь. А мне сейчас надо много отдыхать, надо, — она стала плакать погромче, — чтобы все меня берегли, обо мне заботились… Выполняли капризы… Я должна чувствовать любовь… То, что я делаю, вынашиваю, это очень тяжело, тебе этого не понять, а ты почитай, что про это пишут… Беременность должна быть праздником! Меня надо радовать… Делать сюрпризы… Маленькие подарки… Я — больше не могу, — и разрыдалась до кашля, выронив, но не отключив телефон.
— Спи, — перед сном поцеловал ее машинально, как выключают не глядя, как это делает рука, свет, — точным, ленивым, до последнего рассчитанным, скудным движением, и полчаса мыл посуду, тер — удивительно, как в небольшой кухне помещается столько грязных сковородок и кастрюль, задыхался: Эрна уехала, он остался, может, не навсегда, пока Эрна не может идти против матери, подыгрывает, и ее хвалят за мелкий садизм (но внутри — остается его дочерью и ждет, когда отец ее вызволит); и Сигилд на глазах подруг загнала себя в кирпичный угол, неповоротливое место, суд поможет ей сдаться без стыда (теперь уж ничего не поделаешь!), успокоится, отпустит Эрну, родит себе ребеночка, и будет не до Эбергарда, не до «куда еще побольней уколоть», а Эрна запомнит — отец боролся за нее, то есть — не бросил и любил.
С утра ждал: милиция обзвонится, но милиция не звонила день и другой, сам отыскал сонный голос женщины-дознавателя.
— Мы ее опросили. Вам по почте будет направлен отказ в возбуждении… Ребенок отправлен на отдых…
— А место? Куда, выяснили?
— Мы не знаем, — дознаватель, видимо, всегда употребляла «мы».
— А для чего еще вы ездили к ней на моей машине? Я же просил только это.
— Ну, я позвоню.
Голос дознавателя перезвонил:
— Не хочет говорить.
— Что мне делать?
— Ну, подавайте заявление об установке местонахождения. Опять через начальника.
— Все хотят денег, — сказал он адвокату.
— Пойми: приезжает женщина-дознаватель, видит плачущую беременную мамашу, которую мучает подонок, бывший муж, бросил ее ради секретарши с длинными ногами. Остановись. У нас есть заявление в милицию — факт для суда расчудесный.
Эбергард еще попросил маму: может, Сигилд скажет тебе…
— Сынок, Сигилд сказала: ты должен позвонить лично, искренне извиниться, а потом она спросит у Эрны, хочет ли она тебя видеть.
И еще через три дня получил эсэмэс от его взрослеющей дочери: «Ты совершаешь большую ошибку, обращаясь в милицию. И подвергаешь беременную маму таким мучениям по жаре. Думаешь, это мама не дает нам видеться? Нет, это мое решение».
— Это не Эрна, — вздохнула Улрике, — за нее кто-то пишет.
В августе — после второго напоминания Хассо всётаки «выкроил», не без недовольства «вырвался» — отмечали в «Пивнушке»; два пенсионера в тирольских шляпах исполняли на аккордеоне и на чем-то струнном мелодии «Крестного отца», Эбергард наворачивал нежную стерлядь значительных размеров, обложенную вареными картошинами и увенчанную шляпками грибов.
Хассо опоздал, конечно, на час и вел себя с такой повелительной важностью, что администратор перехватил у туалетных дверей самого простодушного — Эбергарда и заманил в гардеробный угол, чтобы спросить, не указывая руками, про Хассо:
— Мы все его знаем, конечно. Но всё-таки — как его зовут?
— Его имя лучше не называть.
— Понимаем. А всё-таки?
— Скажу просто: серьезный человек.
— Заместитель министра внутренних дел?
— Нет. Он, скажем так, советник.
— А чей он советник?
— Это неважно.
— Патрушева?
— И других людей.
Администратор хлопал белесыми ресницами в сторону ослепляющего его сияния, чей жар так сладостно терпеть.
Хериберт и Фриц весь вечер ласково разглядывали Хассо:
— Как похудел, — заметил Хериберт. — Смотрел почту — у тебя даже подпись изменилась…
— Стала дороже, — добавил Эбергард.
Хассо подумал, но всё-таки — рассмеялся, и все подхватили — юмор! — и, расслабившись, помрачнев, друзья объявили Хассо: двигают его «на передний край борьбы»; еще более помрачнев, поклялись: Хассо всегда может на них положиться, они рядом; Хассо, набив рот, не позволяя лишних слов, кивал: так; горячо