Бакича.
— Ну, так что-же, мистер Шольп! — загораясь энтузиазмом, воскликнул Андерсон. — Что бы с ним ни случилось, а уж я его не оставлю.
Ответ был не совсем по существу, но больше Макс не расспрашивал. Попрощавшись с Андерсоном, он пошел навстречу Мюлову. Тот, как всегда, застегнутый, несмотря на теплый летний вечер, на все пуговицы своего пальто, шел с таким видом, как будто производил шагомерную съемку.
— Добрый вечер! — сухо поздоровался Мюлов, смотря куда-то мимо Макса своими бесцветными, немного косящими глазами. На вопрос Макса о работах отца, он подумал, пожевал губами и, с едва уловимой ноткой раздражения, заметил:
— Герр Шольц работает сейчас над аппаратом, которому, судя по всему, придает исключительное значение. Я за последнее время почему-то лишен чести быть его доверенным. Сейчас выполняю задание по отдельным чертежам, общего назначения которых не знаю.
И, приподняв шляпу, добавил:
— Будьте здоровы-с!
— Настоящая цапля! — подумал Макс, провожая глазами продолжавшую шагомерную съемку фигуру.
— Хорошо зарабатывает! — вздохнул Бакич, срывая с клумбы гвоздику и вдевая ее в петлицу.
Все это происходило в пятнадцати милях от Лондона и в трех минутах ходьбы от одной из промежуточных станций Чатам-Дуврской железной дороги, в Мертон-Гаузе, участке, принадлежавшем профессору Шольпу. На этом участке стоял небольшой двух-этажный каменный дом, с садом вокруг него, соединенный коротким застекленным коридором, ведущим из холла, с лабораторией — кабинетом профессора и его мастерскими, полу-исследовательского, полу-промышленного типа. Слишком богатый, а, главное, слишком большой ученый, чтобы извлекать исключительно коммерческую пользу из своих изобретений, профессор Шольп часто ставил дорого стоющие опыты, не окупаемые материально. Работавший преимущественно в области электротехники, он на своем шестидесятилетнем веку сделал много изобретений, начиная с мелких усовершенствований в скромных карманных батарейках и кончая сложными электрическими установками громадных напряжений.
Обладая необычайной трудоспособностью, могучим умом и волей, он сумел сделать свое имя известным каждому мыслящему человеку. Понимая большое практическое значение своей работы, он тщательно выбирал себе помощников, и если выбрал в число их и Бакича, то только вследствие упорных и униженных просьб с его стороны.
Этот, растерянно бродивший на задворках науки и мучившийся над микроскопическими техническими вопросами, полу-серб, полу-молдаванин, выполнял у него секретарскую работу, которую сам Шольп старался сократить до минимума.
Инженер Мюлов был приглашен Шольпом из-за его, действительно, замечательной методичности, упорства в разрешении и поставленных перед ним задач и исключительной работоспособности.
Но все-же, если Мюлову и суждено было остаться на решете истории и не просеяться, вместе с прочей человеческой мелочью, в безвестную тьму, то только потому, что судьба зацепила его скромное имя за крупное имя Шольпа.
Сын Шольпа, Макс, как сыновья почти всех выдающихся людей, был самым обыденным человеческим типом, — природа слишком долго и любовно работала над отцом, чтобы продолжать эту творческую работу и над сыном.
Два другие, старшие сыновья-близнецы профессора, были убиты в последний год великой войны. Макс смутно помнил, что смерть их произвела большую перемену в характере отца, — прежде веселый и радостный, он замкнулся в себе, стал нелюдимом и с головою ушел в свое дело, и Макс вырос тихим, немного болезненным и флегматичным молодым человеком, предоставленным самому себе.
Мать его умерла давно, и все хозяйство дома вела его няня, подвижная старушка Марта. И если профессор Шольп царил в своей лаборатории и мастерских, то она, со своими громыхающими ключами и ослепительно белыми, накрахмаленными, твердыми, как жесть, наколками, царила во всем остальном доме.
Не будь Марты, единственной женщины в доме, все пошло бы своим естественным порядком, — к бестолочи и запустению. Ходили бы оборванные, удивлялись бы кражам (если бы только их замечали), забывали бы есть.
Прошла неделя. Вернувшись в первом часу ночи из города, Макс лежал, не раздеваясь, на кровати и обдумывал все то, что произошло за последние дни.
События шли, все ускоряясь в своем беге, с неумолимой и, как казалось Максу, жуткой последовательностью.
Отец почти не ложился спать. Все ночи проводил он в лаборатории, и, по щели между рамой окна и тяжелыми, плотными шторами, можно было судить, что он то зажигает, то почему-то тушит свет. Временами, заглушенные дверьми, слышны были звуки его дикой, свидетельствовавшей о полном отсутствии музыкальною слуха, песни.
В мастерских все буквально сбились с ног. Шольп торопил рабочих, суетясь у машин, и раз чуть было не попал рукой в приводной ремень фрезерного станка.
Андерсон не отпускал его ни на шаг, одним своим неизменно добродушным и безмятежным видом успокаивая его, принимал вместе с ним отдельные готовые части от рабочих и отсылал их в сборочную. Там, в одном жилете, со зловонной сигарой в зубах, Мюлов с двумя монтерами, не теряя своего методического, солидного вида, собирал по чертежам Шольпа, аппарат, назначение которого еще не понимал никто.
Потом Андерсон был послан отцом в город, пропадал там два дня, а на третий день на лужайку около дома мягко снизился моноплан с веретенообразным, окрашенным в голубой цвет корпусом и такими-же почему-то голубыми крыльями. Из него вылезли Андерсон и пилот. Аэроплан вкатили в расположенный рядом с мастерскими сарай, и пилот сейчас-же уехал в Лондон.
На следующий день около аэроплана стал возиться Андерсон с тремя рабочими, — из сарая доносился шипящий звук сверл и звонкие удары по металлу.
…А сегодня случилось нечто, до такой степени нелепое, что и сейчас, лежа на кровати, Макс, при воспоминании об этом, чувствовал, как к сердцу подползало что-то и сжимало его невидимым, неожиданным и грубым прикосновением.
Днем из кабинета отца раздались отчаянные крики, — кричал он, кричал так, как может кричать человек только в состоянии доходящего до исступления раздражения, — и вдруг дверь кабинета с треском распахнулась. Из нее, с выражением ужаса на своем рысьем лице, как пуля, вылетел Бакич, а за ним Мюлов. Всегда корректного, уравновешенного немца узнать было нельзя: со сбившимся галстуком и одетым в один рукав пиджаком, он, бледный и взволнованный, с косящими больше обыкновенного глазами, прибежал, вместе с Бакичем, через холл в сад. За ними выбежал отец с каким-то металлическим стержнем в