не смотрим даже. Особенно возмутительно ведут себя Хацкелевичи. Тоже мой двоюродный брат. У них две машины на семью, а каждый раз унижаешься перед ними, когда нужно ехать. Могли бы и одну машину дать на время Кадичку. Подумаешь, Роза, его жена, такая большая птица, что не может пройтись пешком. У нее свой парикмахерский салон и по этой причине она задирает нос. А салон тот – одно название, дешевая уличная забегаловка с четырьмя мастерами, очень посредственными. А Кадику машина нужна, он боится ходить по городу, и тем более в метро. Вообще, здесь через одного сволочи и жулики. Меня и Кадика им, конечно, не обдурить, но вот многие наши пострадали. А местные так еще хуже приезжих – проходимцы.

Кадичка тоже все так уважали в синагоге. И безумно гордились, когда он у них работал. Но он оттуда уволился недавно, так эти паразиты из зависти устроили ему страшную гадость. На Кадичке все дела с Израилем у них только держались. А самый сущий мерзавец там ребе Григорович, всю главную работу за него делал мой Кадик. Так он и меня хотел уговорить сидеть у синагоги в лавке, чтобы продавать кошерную еду. А я ему сказала, может, его Риве – это жена, очень толстая и невоспитанная особа, – еще и полы в доме вымыть во славу Иеговы? Так он обиделся страшно, наверно, тогда и затаил коварство. И еще говорит, что никакого пособия от их замшелого синедриона не будет, потому что мы и без него небедные, и тут нам не Россия. Каков подлец!

А потом Кадичек мой захотел уйти на достойную его работу в Калифорнийский университет. Он разослал всюду множество резюме, и мы получили огромную кипу приглашений. И все из-за этой синагоги и Григоровича только тянули и не уезжали никуда, мы же порядочные люди. А тут Кадик решился, очень выгодное предложение, для начала пока лаборантом. Но ты же понимаешь, это только так говорится, чтобы приглядеться к человеку. А когда узнают Кадика поближе, то непременно тут же и предложат ему какую-нибудь кафедру, не меньше. У них наши кандидаты технических наук очень ценятся. (С чего бы университету в Америке понадобились наши технические кандидаты, Соня не смогла уразуметь.) Но начинать надо с малого, хотя нам это и зазорно, но пусть же и университету будет стыдно потом.

А тут этот ребе Григорович со своей Ривой долго не знали, какую нам сделать пакость. И как нам уезжать, так стали чуть ли не на улицах вопить, будто Кадик обокрал их вшивую казну. Сам этот Григорович, наверное, давно обобрал ее до дна, а теперь захотел сделать Кадика крайним. Я ему сразу сказала: подавайте в суд. Пусть докажет, если осмелится, потому что он и есть первый вор. И тогда этот подонок Григорович расшумелся, что, наверное, в суд подаст – уже нарочно, хотя и думал поначалу решить дело миром. А я сказала ему, что с удовольствием посмотрю, как его дурную еврейскую голову упекут пожизненно в американскую тюрьму за клевету на честных людей. И будет он там жрать свиные гамбургеры вместо мацы.

Только Кадичек, светлый ребенок, уговорил свою мамочку этого не делать. Конечно, ребе засудят, и кто бы сомневался. Но ведь репутация будет испорчена, и что скажут тогда в университете? Что их будущее светило упрятало в тюрьму несчастного, сумасшедшего еврейского раввина, хоть тот и закоренелый американский гангстер? А здесь очень важно общественное мнение. И тем более, пока суд, вдруг и надолго, университет может и передумать. Ведь они еще не видели моего Кадичка, а прислали приглашение по почте. Но и этот проклятый Григорович тут же возомнил о себе невесть что. И теперь его не унять. Никак нельзя замять эту ужасную историю, иначе чем вернуть те пропавшие деньги. И уж лучше вернуть. А то время идет, и Кадика с нетерпением ждут в университете. Но это целых пять тысяч долларов. А где же нам их взять? Нет, мы вовсе здесь не бедствуем, ты, Мила, не подумай ничего дурного. Но переезд в Калифорнию, а там нужно ведь снять приличный дом, чтобы у Кадика сразу стал определенный имидж. Еще и мебель, которая осталась, но и ее жалко, и тоже придется перевозить. (Интересно: мебель, которая осталась. А тонны антикварных картин и посуды? Что, уже ушли с молотка? Да и как можно было прожить за такой короткий срок столько ценностей? Соне сделалось вдруг от воспоминаний невыносимо гадко.) Никто не желает нам помочь. Даже Хацкелевичи. То есть с переездом они и обещали нам поддержку, а для Кадика ничего не хотят сделать. Я думаю, из той же зависти. Да еще смеют намекать, будто сомневаются в его честности. Это все оттого, что Роза шляется на дом к Григоровичам, делать этой негодной Ривке укладку на дому. И с переездом нам тоже от них не нужно жертв. Тем более с таким видом, будто Натан, мой же двоюродный брат! делает мне невесть какое одолжение. Я ему тоже так и сказала, что он, то есть Натан, готов целовать Григоровичам зад, лишь бы они везде говорили, что его, Натана, кар-сервис самый кошерный в нашем районе. И что, слава нашему еврейскому богу, у вдовы Гордея Гингольда еще остались другие родственники и дочь в Одессе, и ей ни к чему побираться по чужим хаткам. И ты, Мила, никогда не оставишь свою мать и своего родного брата в неудобном положении. (Это бабушка называет «неудобным положением»!) Нам нужно только семь (ого, уже семь!) тысяч в наших долларах, и ты лучше отправь их по переводу, а не с кем-то. Потому что, мало ли что. Симановичи, конечно, люди неплохие. Но кто их знает, хотя они скоро и поедут назад. Это большие деньги. (Вспомнила, надо же! А хоть бы спросила, есть ли у матери эти большие деньги!) И сразу мне сообщи, я дам номер нашего телефона в Нью-Йорке, только ты непременно скажи оператору, что звонок за счет исходящего. Здесь тарифы куда дороже, чем у вас, в Одессе».

А далее следовал один только крупно выведенный телефонный номер и код, и все. Ни привета, ни пожеланий. Ни простого вопроса, как дела. И о Соне тоже ни слова. Даже ни единого.

Когда поганая бумажка была дочитана до конца, на Соню сразу и немедленно напал душераздирающий хохот. Она корчилась на жестком кухонном стуле, нарочно зажимала ладонью рот, чтобы пронзительные звуки не проходили наружу, но смех и не думал уняться – уже до слез, до колик под ребрами и в горле все душил и душил Соню. Письмо упало из руки, валялось теперь на полу, и Соня колотила по нему безудержно пяткой, и все смеялась, смеялась. Перед глазами ее плыли фиолетовые кастрюльные пятна, пляшущие шкафы и полотенце с петухом из крестиков, синие крашенные, вдруг ставшие кривыми стены. Пепельно-серый абажур с сиреневым рисунком закачался над головой. Но ее смех все же протекал отдельно от нее, а настоящее сознание Сони осталось чистым и ясным и думало не о смехе, а другое.

Если бы она умела ругаться матом или просто знала страшные, самые нецензурные слова, то все бы они, эти слова, до единого, были бы произнесены в эти минуты. Она и раньше подозревала иногда, а позже и часто, что у злой Снежной королевы, умчавшей ее некогда в Москву, корона бутафорская и лишь кажущаяся настоящей. А еще позднее, когда позолота облупилась и вовсе до ржавого железа, Соня все равно продолжала делать вид, будто верит в ее драгоценность, и позволяла обманывать себя дальше. Сейчас же ураганный ее смех сорвал эту корону, только дырявую, консервную банку, не годную ни к чему, совсем с головы королевы, и Соня увидела просто старую, жестокую обезьяну, ловко подражавшую чужим повадкам. Но и Сонин смех был того рода, когда между истерикой нечеловеческого хохота, почти сатанинского, и горькими слезами уже нет разницы и то и другое сходится в одной точке и вполне заменимо. Она думала еще пока о сыне, Димка-то ни при чем, и потому сделала из сжатого кулачка кляп, крепко закусила его, чтобы не допустить шумных демонов смеха наружу.

Это-то письмо и стало своего рода катализатором, ускорившим до неимоверной быстроты, будто в калейдоскопе, смену различных стадий ее жертвенных и добровольных мучений. Ради того, уже и непонятно, ради кого и чего… И когда это глумливо хохочущее безумие отпустило Соню, ей отчего-то расхотелось и дальше играть в чужие игры. Не то чтобы она внезапно прозрела или обрела собственный путь, чтобы самой вести себя по жизни, – такие-то вещи никогда не происходят сразу. Человек ведь не бешеная лошадь, чтобы понестись вдруг сломя голову и сбросить хомут. Среда ее обитания осталась прежней, и инерция ее влияния была слишком велика. Тут получалось нужным ежесекундно сопротивляться в одиночестве и против всех. Против Левы и Евы Самуэлевны, против собственного прошлого, даже против Димки. На такое противостояние потребны столь великие силы и хорошо закаленная воля, что борьба такого свойства по плечу очень малому числу людей.

Тут, напротив, от мыслей и от смеха Соня впала в какое-то странное равнодушие. Словно в ней перегорела и испарилась в воздух сама надежда. Зачем и для чего тогда, если без надежды, играть перед скудным в уме и в сердце мужем и его беспардонной мамочкой, зачем делать лишнее и то, что сверх от тебя ожидаемо. Она отныне будет исполнять только, что должна, чтобы ее оставили в покое. Она останется примерной матерью Димки, верной женой, смирной невесткой, а дальше уж пусть танцуют без нее. Хочется Леве врать – пусть морочит головы впредь без ее помощи и пусть видит в ее глазах немой укор. И пусть ищет утешения в своей же никчемности, которую Соня не намерена отныне рядить в эфемерные одежды. Она не станет, конечно, ничего просить, но и давать больше нужного тоже выше ее сил. Она как бы закуклилась в коконе разочарования, откуда никогда не вылупится прекрасная бабочка, а только так и засохнет внутри гусеницей, потому что не ждет никакого будущего и за пределами этого кокона видит одну грязь и мерзость, и лишние труды. Это был уже чистейший эгоизм существа, отвергнутого самим собой, не принимающего в мире ничего доброго и светлого и даже не допускающего его в возможности, еще не злобного, но отчасти пропащего.

Майами. Штат Флорида. Ноябрь 1997 г.

В дверь легко постучали – таким образом, каким условно дают понять очень близкие люди, что вот сейчас намерены войти, а отнюдь не испрашивают и не ожидают разрешения. Инга давно знала характер и смысл этого стука, поэтому не сказала «Входите!», а только подняла голову от папки с бумагами.

Конечно, в ее кабинет вошел, точнее, зеленым эльфом влетел Костя. Она его и предполагала увидеть в дверном проеме именно благодаря этому стремительному постукиванию пальцев о косяк и какому-то специфическому шуршанию, которое Костя будто излучал из себя на ходу. Кабинет Инги да и весь офис были так устроены внутри, что не имели общих помещений и прозрачных, стеклянных перегородок, позволявших начальству надзирать за интенсивностью труда подчиненных, а подчиненным лицезреть публичный, не имеющий секретов статус начальства. Инга вообще не признавала этот истинно американский тип офисной жизни, совсем не совместимый с ее понятиями о сущности рабочего места. Ведь это «рабочее место» потому и рабочее, что человек, его занимающий, обременен делом, за которое ему и платят зарплату, а вовсе не за впечатление, которое он собой производит. А дело надо делать с удобством, в тишине и покое, а не будто бы на вокзале в ожидании поезда.

К тому же и ментальный эгоцентризм большей массы клиентов их с Костей фирмы как раз понимал только такой порядок ведения бизнеса и только такой стереотип. Ведь главное их число именно приехало непосредственно из России и некоторых других бывших союзных доминионов. Потому в офисе «Наташи» им и были воссозданы привычные условия. Кожаные и плюшевые диваны, непременно теплого дерева мебель, персидского рисунка ковер и хрустальная люстра вместо серии холодных потолочных ламп. И само название фирмы говорило за себя многое. Во-первых, казалось очень родным и почти домашним, а во-вторых, помогало держать дистанцию. Ведь не секрет же, что сами американцы всех скопом русских женщин называют не иначе как Наташами. А Инга, теперь уже госпожа Инесс Бертон, как раз не хотела, чтобы русские клиенты принимали ее за соотечественницу. Тут был определенный резон. Перед американцем, особенно коренным гражданином, редкий россиянин начинал бестолково привередничать, дескать, «ндраву моему не препятствуй», и пусть вокруг него текут молочные реки с русалками. То ли сказывалось въевшееся в кровь с давних, совковых времен уничижение перед сытыми иностранцами, то ли это были попытки подражания чужому, якобы цивилизованному обычаю. А только ни один еще новорусский поселенец не употребил по отношению к госпоже Бертон не то что грубого слова, а и даже сказанного свысока. И торговались с ней, принимая за американку, куда меньше. Опять же сказывался и имидж «Наташи». Пусть у миссис Инесс домик или квартирка выйдет чуть дороже, но зато с ней очень приятно иметь дело. Здесь понимают, что значит русская душа. И нальют клиенту без косых взглядов хоть бадью шампанского, и поговорят не о товаре, когда время – деньги, а о вещах посторонних и личных. О женах и детях, кошках и собаках, о прошлом, протекавшем в коммуналках и на шести сотках, а у кое-кого и за спиралью Бруно, о вечном вопросе «куда идти?» и «что делать?». И главное, в «Наташе» знают, что именно ожидает русский человек увидеть и приобресть за свои кровные. А Инга, в свою очередь, в режиме почти государственной секретности ядерных вооружений скрывала ото всех свое происхождение. Костик же в этом случае выглядел, будто специально и для удобства российского нувориша приобщенный к делу родственный элемент.

А между тем Костя, как приморский ветерок, впорхнул в кабинет Инги. Вообще-то, он изо всех сил старался ныне ходить со степенной величавостью, но когда пребывал в возбуждении или сильно дергался всеми нервами, то поспешал с ребяческой легкостью и был весьма порывист в движении.

– Видишь, видишь! Как мы и думали! – и Костя положил перед ней с прихлопом короткий квадратный рекламный вырез из буклета «Нью Раша Гестс».

Эта весьма недавняя фирма тоже уже раскусила, как следует, правильные подходы к богатенькому и малоискушенному «московскому гостю», и надо сказать, ее владельцы были американцами уже настоящими. И хуже того, с некоторыми связями в местном городском самоуправлении. Конечно, никак разорить «Наташу» они не могли – тут лютый волк противостоял домашней цепной собаке, но как конкуренты деляги из «Нью Раша» были крайне неприятны.

– А я тебе сто раз и каждый день до обеда говорила, что строиться надо самим! – вспыхнула порохом Инга. – У них и кредит не тот, и оборот. Только куски крадут. Да потом, ты же их породу знаешь. Где риску больше, там их меньше.

– Как бы и нам с тобой не дорисковаться, – упрекнул ее Костя, впрочем, опасливо не стал распространять эту тему дальше. – И я тебе уже языком отсох докладывать. Не подпишет этот коварный дятел, и все тут. До мэра далеко, а мы ему рылом не вышли. Говорит, ждите торгов. А на торгах городская земля с куском собственного пляжа, знаешь, по какой пойдет цене? Там хоть новый «Челленджер» построй и в космос запусти, все равно не окупишь.

– Так ведь Джо Реймар обещал, и твердо, сделать, что от него зависит. И дерет с нас за это обещание уже не первый раз. А то ведь я могу с него спросить, – сказала Инга и так, что было понятно: захочет, спросит. И не побоится.

– Да, нет. Реймар мужик стоящий. И слово свое бы сдержал, если бы не этот урод, Менлиф. Ему-то, козлу старому, уже ничего не нужно, вот и уперся. Дескать, городская казна превыше всего, а в ней ветер свищет. Вот потому и свищет, что воруют через одного. А Менлиф этот только щеки дует, чтоб слаще свистелось.

– Так предложи ему много. Пусть и Реймар намекнет, хоть чуть отработает.

Добавить отзыв
ВСЕ ОТЗЫВЫ О КНИГЕ В ИЗБРАННОЕ

0

Вы можете отметить интересные вам фрагменты текста, которые будут доступны по уникальной ссылке в адресной строке браузера.

Отметить Добавить цитату