Светловолосые северяне нахмурились. Щеки Браги вспыхнули; на гладкой и бледной коже северян румянец был особенно заметен.
— Мы халогаи, ваше младшее величество, — сказал Ноккви. — Мы живем, не боясь никого, и ничему не позволяем запугать себя. А в этом куполе скрыта магия, которая заставляет нас думать, будто мы слабее, чем есть на самом деле. — Его пальцы сложились в знак, отгоняющий колдовство.
— По сравнению с благим богом мы все слабее, чем считаем себя, — негромко проговорил Фостий. — Именно это показывает нам изображение на куполе.
Оба телохранителя покачали головами. Но прежде чем они успели продолжить спор, из бокового придела к алтарю направились два священника в синих одеяниях.
Макушки у них были выбриты, а густые кустистые бороды не подстрижены. Напротив сердца у каждого был пришит кружок золотой парчи — символ солнца, величайшего источника божественного света. Инкрустированные драгоценными камнями кадильницы испускали облачка ароматного сладковатого дыма.
Священники пошли вдоль рядов скамей, а прихожане поднялись, приветствуя вселенского патриарха видессиан Оксития, который шел следом за священниками. На нем было шитое золотом одеяние, обильно украшенное жемчугом и драгоценными камнями. Во всей империи лишь одеяние Автократора превосходило патриаршее пышностью и великолепием. И, подобно красной обуви, которую мог носить лишь Автократор, только патриарх обладал привилегией ношения обуви синего цвета.
Когда Окситий встал за алтарем, хор мужчин и мальчиков запел хвалебный гимн Фосу. Благостные звуки многократно отражались от купола, создавая впечатление, будто исходят из губ самого благого владыки. Патриарх, воздев руки, не отрывал глаз от лика Фоса. Все прихожане, исключая телохранителей Фостия, сделали то же самое.
— Будь благословен, Фос, владыка благой и премудрый, — произнес нараспев Окситий, — милостью твоей заступник наш, пекущийся во благовремении, да разрешится великое искушение жизни нам во благодать.
Прихожане повторили за патриархом символ веры. Эта молитва была первыми словами, которые слышал видессианин, потому что ее обычно произносили над новорожденным; ее же первой учил наизусть ребенок, и ее же верующий слышал перед смертью. Для Фостия она была столь же привычна, как и форма собственных рук.
Следом прозвучали другие молитвы и гимны. Почти не задумываясь, Фостий в нужных местах отзывался вместе с прихожанами. Ритуал успокоил его; он словно сбросил с души груз мелочных забот и превратил Фостия в частицу чего-то великого, мудрого и практически бессмертного. Он лелеял это ощущение принадлежности — наверное, потому, что в храме оно приходило к нему гораздо легче, чем во дворце.
Когда прихожане вслед за Окситием еще раз повторили символ веры, патриарх жестом велел всем сесть. Фостий едва не ушел из Собора до начала проповеди. Проповеди, будучи по природе своей индивидуальными и специфичными, разрушали в нем то чувство принадлежности, которое он искал в молитве. Но поскольку ему кроме дворца идти было некуда, Фостий решил остаться и послушать. Даже отец не посмеет попрекнуть его за набожность.
— Мне хочется, чтобы все вы, собравшиеся здесь сегодня, — начал патриарх, — задумались над тем, сколь многочисленны и разнообразны пути, коими погоня за богатством угрожает ввергнуть нас в вечный лед. Ибо, накапливая золото, драгоценности и вещи, мы слишком легко начинаем считать их накопление самостоятельной целью в жизни, а не средством, при помощи которого мы обеспечиваем пропитание свое и подготавливаем жизненный путь для нашего потомства.
«Нашего потомства?», — с улыбкой подумал Фостий.
Видесские священники придерживались целибата; и если Окситий готовил путь для своего потомства, то его должны заботить грехи куда более тяжкие, чем алчность.
— Мы не только слишком охотно ценим золотые монеты ради их собственной ценности, — продолжил патриарх, — но те из нас, кто накопил богатства — честным или другим способом, — также зачастую подвергают опасности нас и нашу надежду на счастливую загробную жизнь, порождая зависть в тех, кому не досталась хотя бы малая доля богатств.
Некоторое время он проповедовал в том же духе, пока Фостий не устыдился того, что желудок его не знает голода, обутые ноги не мокнут, а теплая одежда согревает зимой. Он даже поднял глаза к лику Фоса на куполе и помолился о том, чтобы владыка благой и мудрый простил ему столь роскошную жизнь.
Но когда взгляд Фостия, опустившись, остановился на патриархе, он внезапно увидел Собор в новом, весьма неприятном свете. До сего дня он принимал как само собой разумеющееся то огромное количество золота, которое потребовалось сперва для его строительства, а затем и для приобретения драгоценных камней и металлов, превративших его в рукотворное чудо. Если бы ушедшие на это несчетные тысячи золотых были потрачены, дабы накормить голодных, обуть босых, одеть и согреть замерзших, то сколько добра эти деньги принесли бы несчастным людям!
Фостий знал, что храмы помогают беднякам; отец не раз рассказывал ему, что свою первую ночь в столице он провел в общей спальне монастыря. Но слова облаченного в золотую парчу Оксития, призывающего поделиться богатствами с неимущими, поразили Фостия откровенным лицемерием. И, что еще хуже, сам Окситий этого лицемерия словно не замечал.
Недавний стыд Фостия улетучился, сменившись гневом. Да как смеет патриарх просить других отказываться от земных богатств, не говоря и слова о сокровищах, накопленных храмами? Неужели он полагает, будто эти сокровища каким-то образом утратили способность быть использованными по назначению — тому самому назначению, о котором распинается патриарх, — лишь потому, что стали называться святыми?
Судя по тону проповеди, так оно, вероятно, и было. Фостий попытался понять ход мыслей патриарха, но безуспешно. Молодой Автократор вновь взглянул на знаменитый лик Фоса. Да как может владыка благой и премудрый терпеть призывы к бедности, исходящие из уст человека, владеющего, несомненно, не одним, а несколькими наборами регалий, стоимости любой из которых хватит, чтобы годами кормить семью бедняков?
Фостий решил, что благой бог наверняка занесет слова Оксития в свою книгу судеб.
Патриарх все еще проповедовал, и то, что он не замечал противоречий в своих словах, потрясло Фостия гораздо больше, чем сами слова. Ему не очень-то нравились уроки логики, которые Крисп заставил его посещать, но кое-что него в голове отложилось. Неужели, подумалось ему, вслед за патриархом к алтарю выйдет размалеванная шлюха и начнет восхвалять достоинства девственности? Вряд ли это станет меньшей глупостью, чем то, что он сейчас слушает.
— Будь благословен, Фос, владыка благой и премудрый, милостью твоей заступник наш, пекущийся во благовремении, да разрешится великое искушение жизни нам во благодать, — провозгласил в последний раз Окситий. Даже без своих роскошных облачений патриарх был высок, худощав и благообразен, седую бороду и шелковистые брови он наверняка расчесывал, а облачившись для проповеди, он и вовсе стал ходячим символом святости. Но его слова колоколом гремели в сердце Фостия.
Когда литургия закончилась, большинство прихожан вышли из храма, но некоторые подошли к патриарху поблагодарить за проповедь. Изумленный Фостий покачал головой. Неужели они глухи и слепы? Ничего, настанет время — Фос во всем разберется.
Спускаясь по ступенькам храма, Фостий повернулся к одному из своих телохранителей и спросил:
— Скажи мне, Ноккви, халогаи тоже строят своим богам такие богатые дома?
Ноккви широко распахнул льдисто-голубые глаза, откинул голову и громко расхохотался. Плечи его так затряслись, что заплетенные в косы длинные светлые волосы запрыгали по спине. Немного успокоившись, халогай ответил:
— Твое младшее величество, у нас на родине даже людям не всегда хватает на жизнь, так что мы не можем держать наших богов в такой роскоши, как вы своего Фоса. К тому же наши боги предпочитают кровь, а не золото, а уж кровью мы поим их щедро.
Фостий хорошо знал, как жадны до крови боги северян. Святой Квельдальф халогай, решивший поклоняться Фосу — считался в Видессе великомучеником, потому что его убили соплеменники, когда он попытался обратить их в веру благого и мудрого владыки. Воистину, халогаи представляли бы для империи