Тяжелые двери алькальдии были криво приоткрыты, и резной апостол Петр растерян, будто посеял ключи.
Пока Шурочка с Василием поднимались по серебряной лестнице, вверх-вниз и обратно пробежали с дюжину охранников, отдаленно напоминавшие военизированных апостолов, только более растерянные и возбужденные.
– Попахивает переворотом, – сказал Василий. – Чего они суетятся?
– Да это один и тот же! – заметила Шурочка. – Погляди, на поясе три кобуры, а под мышкой четвертая.
На исходе лестницы он уже нетерпеливо поджидал – с толстой тетрадью, в которой должен расписаться всяк входящий. И Василий, расшалившись, махнул сабельным росчерком – Чапаев, а Шурочка отметилась Анной Карениной.
Провожая эту мало совместимую парочку к приемной алькальда, охранник то и дело порывался заговорить – что-то сильно наболевшее, накипевшее не давало покоя и выплеснулось- таки у самых дверей:
– Документы проверял! Клянусь девственницей Гвадалупой! Он вызывал доверие! Кто же мог знать?
Сумбурное признание предварило сомнения и страсти, царившие в самой приемной.
Две секретарши – Пати-Лети и Пипита – дымились многозначительными сигаретными клубами. Вероятно, уже высказали все, что могли-хотели, и теперь таинственно общались взмахами бровей, миганием и таращением глаз, краснением и бледнением щек, кручением носа и трясением, будто от утюжного ожога, кистями рук, что в мексиканской среде означает невероятный эмоциональный перегрев.
Любезная Пати-Лети протянула небольшие анкеты, куда требовалось внести семейное положение, группу крови и отпечаток пальца на собственный выбор.
– Присаживайтесь, – сказала она. – Придется чуть-чуть подождать. Аль рато![50]
– Не уверена, – возразила прямолинейная Пипита. – Возможно, аста маньяна.[51]
Шурочка и Василий опустились на мягкие, располагающие к долгой отсидке стулья. Напротив под стеной стояла картина, укрытая полотном, а от ее висения сохранился большой светлый квадрат.
– Можно взглянуть? – спросила Шурочка, быстро пресытившись квадратом.
– Думаю, – с заминкой ответила Пати-Лети, – можно. Это портрет нашего алькальда.
Приподнимая полотно, Шурочка улыбнулась Василию:
– Интересно, в чьи руки попадут сокровища Моктесумы?
– В руки народа! – бодро сказал он. – И эти руки воздвигнут храм.
Но те, что высовывались с портрета, вряд ли чего-либо когда-либо воздвигали – разве что преграды и препоны. Они напоминали запретительные кирпичи.
Екнуло Шурочкино сердце. Одним махом сдернула она полотно. И опустилась на пол, едва ли не в кирпичные руки. Это был портрет Алексея Степаныча Городничего!
Художник изобразил его в полный рост, изумрудноглазым и золотоухим, между двумя ширмами со сценами из жизни Моктесумы.
– Невероятно! – воскликнул Василий, будто залюбовался Моной Лизой. – Какая мощь! А глубина экспрессии! А эта загадливая ухмылка!
Шурочка, как царевна-лягушка, медленно, от кощея, завороженно, пятясь по полу, шепнула:
– Тихо, Васенька, – бежим без паники.
– Вам так понравился наш алькальд? – удивилась Пати-Лети, не подозревавшая о сногсшибательной силе искусства.
– Бывший алькальд! – поправила не без злорадства Пипита. – Нынешней ночью он навеки покинул свой пост.
– Умер? – выдохнула Шурочка.
– Для города – безусловно!
– Не говори так! – вмешалась Пати-Лети. – Быть может, он еще займет место в строю.
– Только в арестантском! – отрезала Пипита.
Похоже, они пустились вскачь по новому долгому кругу, и Шурочка постаралась вывести их тележки сразу на финишную прямую.
– Что же приключилось?
– Сегодня ночью, – начала Пати-Лети, вздыхая через слово, – когда алькальд работал…
– Известная работа – делишки обделывал, сети плел, – перебила Пипита, нервно раскачиваясь на стуле.
– В его кабинет ворвалась бешеная собака, – срывающимся голосом продолжила Пати-Лети.
Пипита едва не грохнулась:
– Какая собака? Благородный человек! Народный мститель, вроде Сапаты! Он требовал кусок мяса для каждого мексиканца – есть свидетели в соседних домах!
– Ну хорошо – собака с признаками народного мстителя, – пошла на уступки Пати-Лети. – Ее сейчас допрашивают в ветеринарке. Ворвалась и чуть не загрызла алькальда!
Выскочив из-за стола, Пипита затопала ногами:
– Глупости, глупости, глупости! Укусил пару раз для острастки! И вообще неважно, сколько – укусы не являются смягчающим вину обстоятельством. А факты говорят, что бывший, слава богу, алькальд напился, свинья свиньей, и в этом безобразном виде изнасиловал[52] трех девушек!
– Двух, – прошептала Пати-Лети, утирая слезы. – И не совсем девушек.
– А когда его пытались задержать, до смерти избил двух полицейских!
– Одного, – Пати-Лети окончательно сникла. – Только одного и не совсем до смерти. Я знаю, он не виноват – в него вселился кролик Точтли.
– Кто бы не вселился, а жить им вместе за решеткой! – мрачно заключила Пипита.
Шурочка и Василий были, что говорить, потрясены. Они безмолвно глядели друг другу в глаза, как могли бы, верно, глядеть Чапаев и Анна Каренина – с неизъяснимыми чувствами от полноты и странности этой жизни.
Да, все в мире связано самыми, что ни на есть чудесными нитями! Кто-то освобождается от сетей и оков, кого-то именно в то же время сажают в каталажку. Дивны дела твои, Господи!
На возбужденные голоса секретарш заглянул охранник, заподозривший, кажется, критику в свой адрес.
– Я по уставу, мамаситы! – не сдержался он, углубляясь в прихожую, как в суть дела. – Врать не хочу – побежал на четвереньках! Как нет? А документы – как нет? – предъявил! Карточку избирателя и три паспорта на разные имена, но с его фотом. Как нет! Клянусь девственницей Гвадалупой! Я и пропустил, мамаситы…
– Не знаю, право, Сьенфуэгос, – с возмущенным придыханием сказала Пати-Лети, – как можно допустить к алькальду кобеля с избирательной карточкой?!
– Правильно сделал, Сьенфуэгос! Таких героев без документов надо пускать, – ободрила Пипита.
Чуть успокоенный, но еще достаточно сокрушенный охранник Сьенфуэгос присел на стул рядом с Шурочкой, так натрясывая кистью руки, будто хватанул раскаленную сковородку.
– Бывают же красивые имена в латинском мире! – сказала Шурочка, указывая глазами на охранника. – Послушай, как звучит – Сьен-фуэгос! Сто огней! Или, к примеру, Примитиво Бейо. Я бы перевела это как Просто Красив!
– Изящно! – согласился Василий. – Такая запись в свидетельстве о рождении равноценна затяжному сеансу у психотерапевта – напрочь снимает комплексы. Хотелось бы познакомиться с человеком по имени Просто Красив!
Шурочка от нечего делать разглядывала охранника и вдруг увидела, что Сьенфуэгос не просто красив, а замысловато. Даже трудно было понять, что в нем красивого. И только после тщательного анализа Шурочка сообразила – четыре кобуры! Красная, белая, зеленая – под цвет национального флага, на поясе. И серебряная – под цвет мышки, под мышкой.
– Четыре пистолета? – спросила Шурочка. – Не много?
– Ай, мамасита, – засмущался Сьенфуэгос. – Пистолет один – в красной кобуре. В белой – бинты на случай ранения. В зеленой – завтрак на случай завтрака. А в серебряной, мамасита, – ключ от города! – с гордостью закончил он краткий кобурный обзор. – Хотите, покажу!
Расстегнув подмышечную кобуру, Сьенфуэгос внезапно почернел, будто серебро, не чищенное лет двадцать. Огни его гасли кварталами, как в городе на рассвете.
– Ключ, – вымолвил он, хватаясь за сердце и красную кобуру с ясным намерением застрелиться. – Робарон![53]
Тяжело поднялся со стула Сьенфуэгос и побрел, продолжая угасать, в кабинет алькальда.
– Ключ! – донеслось из-за прикрываемой двери.
Секретарши замерли, как природа перед грозой.
– Когда же нас примут? – спохватилась Шурочка. – По очень важному для города делу!
Пати-Лети виновато улыбнулась:
– Аль рато вас вряд ли примут. Маньяна!
– И маньяна вряд ли! У города не может быть более важного дела, чем розыск похищенного ключа, – назидательно сказала Пипита.
Шурочка вдруг заинтересовалась:
– Какой он из себя, этот ключ?
– Такой, – задумалась Пати-Лети, – которым закрывают.
– Которым открывают очень большое! – нетерпеливо подсказала Пипита.
– А я знаю, где ключ! А я знаю! – запрыгала Шурочка по приемной. – Но скажу, разумеется, только алькальду.
Секретарши переглянулись и впервые обнаружили единодушие.
– Проходите!
– И не хлопайте дверью, – добавила от себя лично Пипита.
Когда они вошли в кабинет, новый алькальд чихвостил охранника Сьенфуэгоса, превратившегося в какую-то черную дыру, без намека на малейший огонек.
– Чинга ту мадре! Профукал, пендехо, ключ! Дрых на посту, мальнасидо?![54]
– Никак нет! – отвечал Сьенфуэгос, тоскливо глядя в потолок. – Клянусь девственницей Гвадалупой!
– Кстати, о девственницах! – вспомнил алькальд. – Из прокуратуры поступили новые данные – наш бывший Городничий избил и обесчестил не двух, как предполагалось, а трех. Но самое удивительное, что не девушек! Вообразите – троих полицейских, в том числе майора Родригесса! Извращенец! Так и запишите, сеньорита, в свой блокнот! Вы из какой газеты?
– Я знаю, где ключ! – без разминки огорошила Шурочка алькальда.
– Боже, не верю! – ахнул он. – Какое счастье! Чем бы мы отворяли и запирали наш райский уголок?
– Как раз этого я не знаю, – пожала Шурочка плечами. – И вообще не понимаю, зачем запирать райские уголки. Но коли вы хотите, вот адрес ключа – асьенда дона Борда, мимо трех фонтанов, по коридору направо, глубокая ниша.
Алькальд немедля вызвал велосипедное спецподразделение из трех побывавших в переделках полицейских, с рацией и майором Родригессом включительно.
В кожаных шлемах, плетенных стилем макраме, в синяках, кровоподтеках и трусах по колено они напоминали гонщиков, слегка навернувшихся с трека. Полицейские уже подкачали шины, подтянули гайки и, вздыхая, присели на дорожку, когда Шурочка вспомнила: