Атиргуль! Бульбуль – наша соловей! Муххабат, по-вашему Любовь! И, хоп! лучшая из лучших, сладчайшее из всех имен – Яча!“
«Ячея?» – переспросил Туз. «Бери выше – сеть, – отвечал Башкарма и кивнул, будто только что приказ подписал. – По совместительству все одалиски. Мы тут исповедуем учение чарвака. Существует лишь этот мир и цель жизни в нем – достижение наслаждения. Погляди, дорогой гость, на эти цветники и клумбы. Зачем покорять холодные вершины, рискуя обморозиться и разбиться, когда вокруг столько милых взору долин и отзывчивых плоскогорий»…
Целых три толстенных змея-искусителя давили на Туза не хуже державы, как боа-констрикторы. Впрочем, глупо на них пенять, когда сам залез, куда не следует, – в потайной райский сад. И он схитрил, решив, что все это, конечно, лишь сон весенний. «Превратности времени поистине дивны», – возникли в голове строки из «Тысячи и одной ночи», никогда им не читанной. Да разве может происходить подобное в Советском Союзе, пусть даже в тупиковом его пограничье?
«В столице, какая-никакая, а советская власть, – откликнулся Башкарма, легко угадывая мысли. – У нас же все на свой манер, хоть и под крылом старшего брата, но без его указок, сами голова, – хлопнул себя по лбу. – Ну, каковы хотим?! Прикинь же им цену и значение того, что они пошли и пришли к тебе, – и указал садовницам на Туза. – Вот ваш куев – жених знатный!»
«С любовью и удовольствием! Слушаемся и повинуемся!» – немедля подступили они к совместительству, а шайтаны, как водится, тихонько узмеились прочь.
«Мой поцелуй девять и девять и девять раз уста принесут к губам твоим», – шептала Яча, заманивая в силки и петли, и вторила ей Атиргуль: «Глаз твоих взоры газелям подобны!» А Чехра с Муххабат и Бульбуль напевали: «Бахши! Дивились мы, когда во сне ты нас проведал, тем больше жаждем наяву изведать!»
Как истинные наложницы, они, конечно, не только лгали, но застилали обширное ложе из подушек и ковров. «Простор и уют тебе, владыка, ускорь сближение, – молили Туза, как эмира, увлекая на постель, ловко раздевая и почесывая голое темя, распахивая все чакры разом. – О, рахат-лукум, освежающий горло! Бравый воин-жангчи! Укроем тебя своими золотыми зонтиками»…
От их черных густых волос, промытых в пахте, пахло козами – целыми стадами, сошедшими с душистых высокогорных лугов. Одурманенный, охваченный томлением, Туз щекотал гранаты груди, покусывая яблоки щек, и входил, будто шахиншах в шатер. А самого так обнимало, ласкало и лизало многорукоязыкое восточное божество, что одолела страсть до беспамятства, и погрузился он, как в бездонный хауз, в нескончаемую вечность долгих мгновений, подобную широкому неводу.
Склонный к двуединству потерялся в языческой множественности, уже не понимая, где он, в ком – в Бульбуль, в Чехре, в Муххабат или в Атиргуль, а может, в сладчайшей Яче? Они перепутались, точно ветки одной ивы в саду, и он блуждал, словно в зарослях арчи. «Кичкирик!» – вскрикивали мокрые, как львицы, хотим.
Среди персидских ковров и взбитых подушек происходило то, что на тюркском наречии зовется пахтаньем. Нечто подобное творили якобы восточные боги с мировым океаном, после чего оттуда и вышел первый человек.
Но наслаждения, как и сласти вообще, скоро приедаются. Еще в раннем детстве Туз объелся халвой, о чем и вспомнил теперь, почуяв дурноту. Так захотелось пересоленной каши Витаса. Уже и соловьи его доняли, не умолкая ни на миг. Они кишели в кустах и деревьях, перебивая друг друга, будто москиты. Шум и гам, или местные шов-шув, наполнили голову. Всего оказалось сверх меры. В райском саду, бритый и лишенный сил, он ощущал себя точно на каторге. Наконец горлица Туман-ака утешительно проворковала в утренний час. О, не видели глаза вовек подобной ей красавицы!
Но и такого свального греха не знал Туз прежде. Светлые чувства, отделившись, то ли вытекли, то ли улетели, оставив густую скорбь да дремучую удрученность. Вот что значит врожденное единобожие – от язычества тошнит с непривычки. Вспоминая потом эту ночь, задумывался даже, не стал ли причиной развала страны, переполнив пиалу Господнего терпения.
Когда наконец вернули его в гостиницу, спал плохо, обуреваемый конопляными кошмарами, – время разваливалось, как сырая глина, и звучали слова из пустых ворот, где бродили три шайтана в черных костюмах с портфелями: «Поставлен ты на дело, которого не постиг, проси же за блуд свой прощенье!» А далее подробно снилось, как бестолково совал в какой-то погреб тело в целлофане, словно увядший букет в кувшин. Кажется, он и убил. Но кто так аккуратус завернул – неведомо. Пихал в погребок, сдвинув тягостную крышку с кривым кольцом. Отверстие, однако, узко, и кто-то смотрит в зимнее окно. Снег на еловых лапах и серые тяжелоклювые вороны. Скрипят, как ржавые дверные петли. Телега подъезжает к дому, и труп увозят, завалив крупнокочанными, бледно-зелеными цветами. Свежо так пахнут, словно щи. Свежее щей. Как только вскопанная грядка. Навязчивее прочего – тюрьма. Сухая землянка с резной решеткой в санатории. Сидеть страшно уютно. Но ни погулять, ни разбежаться – очень тесно! Если бы еще разбежаться, а так уютно, что и не хочется. Одно не совсем понятно, почему, собственно, в тюрьме. Хотя, думается, непременно за какое-то дело. Средней тяжести. Не более чем на год. А как представишь целый год, так утомительно, сердце замирает. И не разбежаться, потому что срок прибавят. Уже слыхать, как прибавляют. Стучат деревянные дни на бухгалтерских счетах. Целый мешок фасоли передали, лет пять разбирать, раскладывать по росту. И нет вины, одна тоска да обида на себя. «Неужто добился я цели и кончен мой труд? – пытался думать он во сне. – Или это пришел мой смертный час в сардобе, холодном погребе со льдом и снегом?»
И впрямь, похоже было на шеол – ледяное подземное царство мертвых, прообраз иудейского чистилища. Поначалу-то ничего там особенного не происходило, но со временем явились адские муки. Хотя редко кто пребывал в шеоле больше года. Ну, крайний срок давали до пяти…
Таких мерзких снов Туз не видывал и очнулся в тоске, послушав, как капает из крана, подвывает дядя Леня, а за окном тявкают шакалы. И вновь привиделось незнамо чего. Будто лифт застрял, в нем девочка, которой мама кричит с лестницы, с первого, кажется, этажа: «Не теряй времени даром, дочка, учи уроки! Смотри страницу двести шестьдесят семь!» Открыв, увидел полную дребедень – сом и ондатра напали с треском и разорвали со звоном в куски курицу и гуся, а далее изображался сложный лабиринт с заданием на дом: «помогите поймать преступников»…
Окончательно пробудился, когда из окон магазина «Товары повседневного спроса» уже глядело закатное солнце. «Знаешь ли, Тузок, что означает название города Мера? – спрашивал дядя Леня в золотушном полубреду. – Это, Тузок, емкость для измерения жидких и сыпучих тел, равная обычно четверику. О, еще как нас тут замеряют!» Бедный профессор до того уже вызрел, что навестивший их Завкли воскликнул радостно: «Совсем саргиш, желтый, как ослиный огурец, как прошлогодний дыня! – и подмигнул Тузу. – Хоп, какой вахтушлик был! Ай, веселый любидо! Ты-вы-ваш замолви, кому надо, за нам-наш-нас словечко!»
Тем же вечером Башкарма велел перевезти дядю Леню в санаторию на раскладушку. «Когда с тобой ничего не случается, – вяло пошутил профессор, – и желтухе рад».
Ах, все, чего ни захочешь, рано или поздно, а сбывается в этом мире…
Каюк в монастыре
После ночи в райском саду только и оставалось, что податься в монастырь. Благо, неподалеку в верховьях реки Мурхат поджидали останки буддийского.
Цветущая зеленая котловина, где высился трехглавый холм, напоминала казан, до краев уже заполненный, как таинственными пряностями, временем. В нем и копались археологи, пытаясь разобраться, кто такие кушане, владевшие некогда землями от Персии до Китая. Не выходцы ли из египетской страны Куш? Или, как водится, потомки Александра Македонского? А может, родственники тохаров? Ответы на триединый вопрос хоронились, наверное, в трех головах черного холма Кара-тепе, но выудить их было не просто.
Основывая обитель, монахи не предвидели, что через пару тысячелетий именно здесь протянется колючая проволока меж государствами, которых и в помине тогда не было. Откуда бы им знать о длительно-грядущей Российской империи и кратковременном Союзе?
Ранним утром взмывал поблизости красный пограничный флаг, звучала зурна, подобная профессорскому «У», и все укрывались в пещерах, спасаясь от учебных стрельб по мишеням, расположенным так умно, что, миновав их, пули не улетали на чужую сторону, а били прямо в холм, взметая на излете пушистые облачка лесса, откалывая куски глины. Горячие сплюснутые пульки подкатывались, как ручные, к ногам. А когда автоматы смолкали, в гробовой тишине, разучивая психический, видимо, приступ, пограничники шли в атаку, обрушиваясь сверху, подобно архангелам судного дня, с дружным воплем: «У-у-у-р-р-р-а-а!»
Леня Лелеков, нехотя покидая раскладушку, вел с ними трудные переговоры. Горько потом рассказывал: «Ну, что тут поделаешь – боевая у них подготовка. Один лейтенант по фамилии Сорвиглава чего стоит. Любому, говорит, кто сунется на нашу землю, каюк. Очень ярый»…
Словом, раскопки еле пошевеливались в тупике времени, не давая ничего, кроме битой посуды. «Какой-то постоялый двор с харчевней, а не монастырь», – думал Туз. Он позабыл о телеграмме, составленной в райском саду. Однако в участке подножий на Живом переулке ее получили и, видно, приняли всерьез. В Бесзмеин, 13, пожаловали Вера, Надя и Люба. Бледные, увядшие за долгую столичную зиму они сразу порозовели под надзором трех шайтанов, предлагавших прорву бытовых услуг. «Ах, какие чудесные хотим! – захлебывался от восторга Завкли. – Цветки урюка и граната!» На монастырских развалинах девушки и впрямь выглядели маняще, будто нежданный оазис. Но плоть Туза после райского сада настолько умертвилась, что он вообще сомневался, жив ли. Время от времени перед глазами возникало мертвое лицо. Похоже, его собственное, глядевшее откуда-то со стороны, как в том кошмарном сне. Душа затворилась для веры, любви и надежды. Если раньше она представлялась тенистой бамбуковой рощей, куда порой приятно наведаться, то сейчас засохла, уподобившись частоколу лыжных палок. Мир распался, и Туз не улавливал связи событий.
А пограничники теперь нападали с утроенным рвением. У каждого, казалось, внушительный каюк наперевес вместо автомата. Захватив холм, бродили там и сям, интересуясь буддизмом. Угощали девушек сухим пайком. Рота лейтенанта Сорвиглавы так взрыхлила сапогами землю, что обнаружился золотой престол в виде табуретки, на которой, наверное, восседал прежде тот самый Будда из домика для высоких гостей. Находка взбудоражила местное начальство – гражданское и военное. На раскопе стало многолюдно. Башкарма, примеряясь к престолу, подумывал зачислить весь монастырь в Комбинат бытового обслуживания. Так бы, наверное, и случилось, кабы не пограничье. Но хотя командир заставы учредил круглосуточный пост у престола, тот все равно исчез, словно испарился под жарким кушанским солнцем, перейдя в иное состояние.
«Давно заметил, – вздыхал Лелеков, – только объявится Любовь, непременно что-нибудь да стрясется. Оглядись, Тузок, воистину постоялый двор. Харчевни не хватает». «Ну, – сказал он девушкам, – отдохнули недельку, и домой. Нечего суточные разбазаривать»…
А Туза ничего не трогало, не волновало. Чувства исчерпались, мысли закоснели, язык еле ворочался. Вновь подступила куриная слепота, и в зыбких сумерках все казались тенями – то ли есть, то ли нету.
Вот густая, как вакса, тень лейтенанта конвоировала другую, хилую и бледную, будто от саксаула. «Ба!» – только и вымолвил Туз, узнав в ней Витаса. Представить не мог, какой суховей занес сюда Корешка.
«Ты, как всегда, краток и точен, – приобнял его Витас. – Обращаешься поверх прочего прямо к душе, которую еще в древнем Египте так именовали. Эх, губят мою ба масоны. Всю зиму валялся в больнице отравленный креветками. Пора, пора бежать в Сальвадор, где есть надежда на спасение, где проживает двоюродная бабка-латифундистка. Да не столбеней ты! Сам же в телеграмме умолял о каше. Вот и прибыл кашевар»…
«Коли ваш, забирайте – прервал лейтенант. – Однако вылитый нарушитель».
«Границ разума», – подумал Туз, припоминая, кому еще телеграфировал из райского сада.
Витас был одет в бирюзово-полосатый халат и брезентовые сапоги цвета прелой вишни, а из-под тюбетейки торчала все та же косичка. «Чего копаем? – огляделся он. – Да разве это монастырь? Какая-то дыра в другие измерения. Впрочем, истинный монастырь и должен быть такой духовной дыркой».
Тем же вечером в одной из пещер он устроил харчевню. Раскладывая костер под казаном, завораживал безумными речами пограничников: «У индусов божество чувственной любви, склонное к непрерывному движению, зовется Кама, а в латинских языках кама – просто кровать. Но по сути дела любая кама – поле битвы материи и духа, то есть пракрити и пуруши. Именно в кровати эти силы сливаются – вплоть до полного разъединения, в чем и состоит цель нашего бытия. Чуете содрогание почвы? То пуруши борется с пракрити, решая судьбы мира»…
Действительно, со дня его приезда земля тряслась и отовсюду лезли скорпионы. Бледно-желтые с загнутыми хвостами переполнили монастырь, падая с пещерных сводов прямо в казан. «Древнейшее членистоногое, – помешивал Витас варево. – Его ядовитый корешок „ко“ не менее опасен, чем „ка“. Та же „кара“ – чернота. Разумнее поглотить ее, как противоядие. Чтобы вырвать жало смерти, надо принять его в себя»…
С южной стороны холма он вычертил магический квадрат, вписав на сей раз вместо цифр буквы. Присаживался в очередную клетку, укрываясь по древнему обычаю с головой полами халата. Отгородясь от мира, уходил в свои представления о нем. Издали казался грибом семейства сморчковых. А подтирался, как издавна заведено в здешних краях, ломтями глины.