Туз
В особняке на Живом переулке, где ваялся некогда рабочий с колхозницей, приняли Кузю, как обычно, за своего. Едва переступив порог, он увидал именно эту знаменитую статую, не только натурально в двух лицах изображенную, правда, без молота и серпа, но и радушно к нему изрекавшую: «Покайся, ветхий человек! Совлеки греховное облачение!»
Воистину, все тут были в белоснежных врачебных халатах, одетых, кажется, на голые тела. Вообще внутри дома оказалось куда теплее и светлее, чем на осенней улице, – от белых одеяний и медицинских шкафов, наполненных сияющими хирургическими орудиями, от стеклянных стен и потолка, через которые мягкое уже солнце било, словно сквозь лупу, обрушиваясь на антресоли, где буйно цвели и плодоносили лимон, апельсин и китайская роза.
Покуда Кузя переоблачался, размышляя о цене покаяния, дама-колхозница, подавшая халат, участливо его разглядывала. «Посмотрите, какой лик! Какая асимметрия!» – воскликнула наконец, указывая скальпелем на Кузину физиономию. «Да, Липатова, явная несоразмерность! – почти согласился с нею бородатый рабочий в хромовых сапогах и феске-кипе, назвавшийся Филлиповым. – Двуликий Анус! Божество начала и конца, входов и выходов»… «Грубые шуточки! – хмыкнула Липатова, ткнув легонько Филлипова скальпелем в зад, и обратилась к Кузе: – Не обращай внимания. Он душевный мужик. В нашем участке все душевные люди с порывом к духовному!»
Признаться, Кузя не уловил грубости, как, впрочем, и самой шутки. Не понял, в чем тут соль. Ну, Янус, так Янус – все же божество. Ему показалось, что здесь и впрямь сердечная и отзывчивая земля обетованная – небольшая, но вселенская, потому что царил на ней полный, хотя и мало населенный, экуменизм.
Случайно-неслучайные люди собрались на участке подножий. Помимо Филлипова с Липатовой тут обитали Вера, Надежда, Любовь, едва различимые в белых халатах, да заведующий всем пространством милый профессор дядя Леня с легчайшей фамилией Лелеков, бесшумно порхавший где-то по снабжению.
В этом краю посреди Москвы реставрировали все, доставленное без разбору отовсюду, – иконы и фарфор, картины и фрески, оружие и канделябры, мебель и книги, альфрейные росписи и ветхие облачения, самовары и прочую посуду, а также пьедесталы и подножия, – православное, иудейское и мусульманское, католическое, буддийское и зороастрийское, манихейское, индуистское и синтоистское, шумерийское и язычески-поганое…
Реставраторы, кажется, упивались таким вавилонским замесом. Впрочем, именовали свой дом и самих себя исключительно по-русски – участок подножий и восстановители.
В первый же день Кузя получил со склада обширно-плоский фанерный ящик, где хранился заклеенный намертво холстом пласт штукатурки из конхи калязинского храма, затопленного в смутные времена. Кто тогда умудрился снять его со стены и что на нем изображено, было неизвестно, поскольку все документы погорели.
Хотелось, конечно, как можно быстрее добраться до росписи, однако идти пришлось неторопливо, ставя на каждом шагу долгие размягчающие компрессы. И Филлипов обучал Кузю не только восстановительным приемам, но и терпению. Показывал, как скальпель держать, чтобы не зарезаться и не содрать всю живопись до штукатурки. «Это все же не нож и не вилка, – наставлял он. – Возьми нежно, как Пушкин брал гусиное перо».
Утро в участке подножий начиналось с Часа умного безмолвия, когда все старались прочувствовать сердцем то, что делают, и вознести молитву какому-нибудь Господу, в зависимости от того, над чем работали.
Иногда, вопреки названию часа, Липатова читала вслух Владимира Соловьева или «Этносферу» Льва Гумилева, Елену Блаватскую или «Жизнь после жизни» Моуди, отца Сергия Булгакова, а чаще «Иконостас» Павла Флоренского, книжный портрет которого очень напоминал Филлипова. О таких лицах сказано коротко – не судите, мол, по ним, братцы. Можно, конечно, не судить, если очень настроиться. И тогда каждое слово, от него исходящее, звучит неожиданно, как дар Божий. «Заклинаю вас, дщери Сионские! – восклицал Филлипов. – Не переварите яйца! Молю, не круче, чем в мешочек…
Позавтракав, садились за преферанс. Еще в раннем детстве бабушки научили Кузю играть в карты, и тогда он легко угадывал любую, извлеченную наобум из колоды. Со временем разучился, но тут вновь кое-что воскресло. Кузя раз за разом играл «семь бубен». И все шутили, как могли: «Бубны дело поправят. Бубны – люди умны. Не с чего ходить, так с туза бубей». Словом, бубнили без умолку. Прежде Кузя и не думал, что он из молчунов, а тут с удивлением заметил – большинство говорит куда чаще и умнее.
За преферансом мысль обостряется, выдавая неожиданные перлы. Профессор дядя Леня, хватанув три взятки на мизере, присвистнул: «Фью-ю-ю! Ну ладно – мир создан словом, а все мы крохотные буковки, звучащие на разный лад». «А я как?» – скромно спросил Кузя. «Ту-у-у-у! – изобразил Лелеков гудок скорого поезда. – Да просто Туз!» И Филлипов уточнил: «Бубей! Бог метит шельму вдруг, без предпочтений!» А Липатова вручила одноименную карту из колоды: «Вот тебе новый паспорт!»
И Кузя принял его благодарно, поскольку данное от рождения имя тяготило с тех пор, как вся страна услыхала про кузькину мать. Не отказался бы, конечно, от Ферапонта, Ануфрия или Мефодия, которым «ф» сообщало величавую мягкость. Но и Туз звучал неплохо, коротко и грозно, как удар кулаком под дых или вскрик бубна, – придавая бравости и лихости. Долго не расставался с этим бубновым «паспортом».
За неторопливым преферансом случались и глубокие беседы о мироздании. «Какая бы наша бесконечная Вселенная ни была, плоская, яйцеобразная или гиперболическая, а в каком, скажите, пространстве она находится? – вопрошал Филлипов. – Что над ней или ниже? Что вокруг!? Каково подножие и где основание?»
Туза тогда поразило, что Вселенная может быть плоской. Еще бы яйцом, даже преувеличенным, куда ни шло, но плоскую, как лист бумаги, не мог представить. Загоревав от непостижимости, впервые напился спиртом. И Липатова, подавая рассол, утешала: «Что такое тело? Всего лишь тень духа, его плоское изваяние! Вообрази себя квадратом, который живет в двух измерениях, долготе-широте, и никогда не почувствует третьего, если оно само не даст знать о себе, подобно тому, как красное смещение от далеких галактик намекает, что Вселенная расширяется».
Эти слова и впрямь отвлекли Туза от телесных мучений, однако взволновался дух. Да тут и Филлипов заговорил об исхождении Духа Святого от Бога-Сына, то есть о «филиокве». А Липатова уточнила, что от некоторых дочерей тоже исходит. И Туз явственно почуял этот идущий от нее волнами дочерний дух.
Липатова, если честно, интересовала его куда больше, чем плоско-бесконечная Вселенная. Хотелось бы получить какой-нибудь намек на возможность нового измерения отношений. Но рядом всегда был Филлипов, сообщавший не к месту, что Господь дает человеку то, чего у него просят. И строятся, мол, прежде всего, башни вавилонские, но не дух, который как раз умаляется. Уже царства мира – чаши переполненные! К чему стремится человек, то и обретает сторицей! Не думает о душе, а только ищет кумира, идола, вождя – и получает… На этом Липатова прерывала, и воцарялась космическая тишина на участке подножий – все погружались в работу, используя куриные яйца для укрепления, а для расчистки спирт-ректификат – «выпрямляющий сердца», по словам Лелекова.
Из этого спирта Филлипов и Липатова, неразлучные, как рабочий с колхозницей, готовили яичный ликер под названием «судья», замораживая потом в холодильнике, так что приходилось ковырять ложками. Липатова ловко била яйца, проникая в зрелое лоно, отделяя белок от желтка. Играючи всколыхивала на ладони нежное райское яблочко, вроде глазного, и вдруг аккуратно пронзала скальпелем, выпуская лучащуюся солнцем йему из съеженной кожицы. После чего Филлипов бурно все взбивал кривым экстрактором для удаления зубов. «Каков орел! – восхищалась Липатова. – Настоящий гоголь-моголь!» Он и впрямь напоминал птицу, но не орла, а редкого черного журавля в кирзовых сапогах и красной ермолке.
Каждый день рождения, а также именины, каковых на одного человека приходилось по нескольку, отмечали тут с раннего утра. Пока профессор готовил легкие, как облака, картофельные оладьи, уже накрывали стол в маленьком дворике, куда вели огромные ворота, через которые выносили когда-то рабочего с колхозницей.
Кроме яблонь в этом райском саду склонялись над столом вишневые, персиковые и гранатовые деревья. И вполне ощущалась нирвана, отделенная от остального мира красной кирпичной стеной Управления пожарных команд. Здесь Туз впервые услышал от Филлипова о «Песни песней». И сразу прочитав – благо, оказалась короткой, – понял, что люди в древности были не глупее нынешних. А главное, чувствовали то же, что и тридцать веков спустя. Чувства не меняются. Или очень незаметно. Например, в сознании Туза «Песнь песней» плотно совпала с учебными свистками брандмейстера. И с тех пор, заслышав пожарных, он неизменно вспоминал царя Соломона: «На ложе моем ночью искал я ту, которую любит душа, искал ее и не нашел».
Туз подзабыл о своем волновом оружии. Пытался раз окатить волной Липатову, но не слишком-то уверенно, стесняясь Филлипова. В общем, волны его тут бездействовали. Либо особняк был так ловко спланирован, либо мешали культовые древности, но они плохо распространялись. Едва зародившись, сразу угасали, кротко всплескивая рябью у женских подножий.
Зато яичный «судья» без разговору бил прямо в голову. Отметив именины и еле успев развернуть желтые поролоновые свитки, восстановители тут же на них засыпали. Ночью огромное пространство, в котором помещался то ли плоский, то ли кубический, то ли все же яйцеобразный их мир, смыкалось через стеклянные стены и потолок с межзвездным. Посапывали Вера, Надя, Люба, бродили тени православных страстотерпцев, буддийских монахов и мусульманских дервишей, и надо всем висели призрачные серп и молот.
Нередко наведывались в участок археологи, рывшие землю по окраинам страны, где в минувшие тысячелетия процветали славные, а ныне забытые государства – Тохаристан и Бактрия, Кушанское царство и Могольская империя. Распаковывали находки, как посылки от дальней родни, хотя кое-что в них неприятно удивляло. Например, мрачная личина по прозвищу «Кипчак», вырезанная, как определили, костяным ножом из дерева карагач, – такую можно встретить лишь злосчастной ночью в темной подворотне. Не хотелось верить в духовные узы.
Зимой ворота в райский сад были закрыты и завалены снегом. Сквозь мерцавшие инеем стекла виднелись огни соседних домов, а через потолок, присыпанный снегом, – отдельные и потому несуразные части мигающих галактик.
Как-то в нетрезвом сне Туза озарило теплое сияние, наполненное словами, и явился Козьма с гвоздем в руке: «Хоть ты, тезка, и отказался от врожденного имени, а скажу тебе, как брату во Христе: ничего не бойся, Бог не выдаст, свинья не съест. Пойми, каков ты, и делай, что присуще, – с восторгом перед бытием»… Он пробудился в упоении, осознав, как должен проживать далее, и тут же услышал шепот с антресолей, с места под солнцем, где работали, а затем нередко и ночевали Филлипов с Липатовой. Они шушукались о первородном грехе. Частенько беседовали об этом грехе, суть которого Туз никак не мог уяснить.
«Как думаешь, долго ли Адам с Евой жили в раю?» – осведомилась Липатова. «Не мало. Больше, чем в нашем мире», – пробормотал Филлипов.
«А есть ли в раю половая жизнь?» – настолько призывно молвила Липатова, что все внутри у Туза опрокинулось. «Ну, это маловероятно», – вяло ответил Филлипов. «А я думаю – есть! – повысила голос Липатова. – По крайней мере у прародителей точно была. Они и рай-то покинули, чтобы продолжать ее без надзора»…
Было слышно, как Филлипов, поперхнувшись «судьей», поднялся и закурил: «Что за чушь! Вкусив от древа, они нарушили заповедь. Их выгнали из рая, как высылали из Британии преступников в Австралию». «Глупости! – разгневалась Липатова. – Грех не в том, что Адам с Евой слопали фрукт, а в том, что избрали новое место проживания. Они нарочно ослушались, чтобы им указали на порог рая – надоело там. Словом, они беглые, а не ссыльные!» «Открою тебе секрет, – мрачно сказал Филлипов и перекрестился, судя по долгому четырехпалому звуку. – Не хотел сейчас об этом, да ладно – истина дороже – помяну всуе имя Божие. Как и предупреждал Яхве, они скончались! Не соблюли установленного поста и умерли в раю и для рая, но не заметили своей смерти, родившись тут же для этого мира». – И он снова шумно выпил, закусив с лимонного дерева. Липатова отметила это с издевкой: «Эх ты, а еще говоришь – ласки твои лучше вина! Тоже мне – судья фигов! Да как ни суди, а без греха не было бы известной нам истории. Ее бурное развитие сам Творец замыслил. Какому Господу нужна тишь да гладь, всеобщая благодать!?»…
Туз во всем соглашался с Липатовой и, думая о рае, непременно вспоминал свою потерянную цыганку. Именно такой представлялась ему Ева – гуляющей в парковых зонах с маленьким бубном под мышкой, пускающей время от времени легкие волны.
Второй Иуда
Вообще-то Туз не ощущал за собой никакого первородного греха. Жизнь казалась ему вполне райской. Он был горд уже тем, что родился в этот мир. Хотя все же на всякий случай старался вести себя примерно, никого не осуждая и всех любя. Возможно, не так, как следовало бы, то есть чрезмерно.
Когда холстинный полог приподнялся наконец со штукатурки, взору Туза явилось что-то невразумительное, будто вновь навалилась куриная слепота, сквозь которую еле угадывался бородатый образ в нимбе. Грубо бросалось в глаза лишь слово из шести букв с окончанием «ец», начертанное, конечно, в смутные времена и означавшее крах всему. «Тем не менее это святой Афанасий, – сказал Филлипов, – духовник Ивана Грозного, проживший сто два года начиная с шестнадцатого века».
Подошла и Липатова, дыша весенними ароматами, будто цветущий абрикос, испуская свежий, клубящийся дух: «Похоже, что Афанасий, да другой, – поглядела в лупу, – Александрийский, живший в четвертом веке, богослов и автор учения о „единосущии“. Ты не слишком скальпелем упирайся, Тузик, – сущность его проявится, когда захочет»… К Великому посту просветлело, и Филлипов с Липатовой увидели старца Мефодия со стилом – брата Кирилла из Салоники, проповедника и создателя славянской азбуки. Образ его, угнетенный