проверить сохранность древних книг в огромном Матенадаране имени Месропа Маштоца.
И уж все одно к одному, встретился пятничным вечером с хироманткой-поэтессой Соней, которая приехала в Ереван выступать во Дворце пионеров. У нее был превосходно-крупный орлиный нос. Из черных ее волос выглядывала над левым ухом самописка в виде розы, а на груди поверх платья висел большой крест.
Вместе они пили кофе в буфете небоскребной гостиницы, торчавшей над городом в виде кукурузного початка. «Хочу, как Пушкин, вступить в масонскую ложу и просвещать мир», – поделилась она грезой. А заглянув в его чашку, узрела в очертаниях кофейной гущи нечто особенное. Настолько, видимо, волнующее, до головокружения, что без отговорок пошла на слабых ногах, эдак приседая, прямо к Тузу – в четырнадцатый номер. К сожалению, дорога была не близкой, и она успела опомниться.
Пока ждали лифт да ехали в нем, читала прерывающимся голосом, словно плутая в глухомани, свои стихи: «Меня заманило сплетенье огней, мерцанье болотного газа, а ночь становилась черней и черней, все ткала темницу для глаза»…
И дальше по гостиничному коридору – про красавицу-внучку хромого лесника, которая в последней строке, когда уже присели на полуторную кровать, оказалась ведьмой. «Ах, я совсем не знаю тебя! – вдруг всполошилась Соня. – Погадаем на газелях»…
Живо выудила из сумочки книжку с киноварным всадником, пронзавшим копьем голубую газель на обложке: «Захириддин Бабур – указала пальцем, – потомок Тамерлана, основатель государства Великих Моголов, этот не промахнется, всегда бьет в цель»…
Не раздумывая, Туз назвал страницу и строку. Соня отворила книгу и сложила губы трубочкой, медленно втягивая слово за слово. Наконец, вобрав все, разом выдохнула: «Чтобы милой достичь – надо тела преграду убрать, и тогда лишь, о сердце, наступит твое торжество»…
Какое-то время они пытались это осмыслить. Уже стемнело за окном, появилась первая субботняя звезда, и призрак большого Арарата надвинулся с турецкой стороны. «Погляди, – взволнованно сказала Соня, – там на вершине останки Ноева ковчега. Его оберегали мои предки урарты»…
Что-то ее тревожило. Попросила руку для осмотра, и Туз протянул с опаской замученную на Пицунде правую. «Иную! – заметила строго, будто обнаружила подлог. – Шую!» – так что он растерялся и не сразу сообразил, какая все же требуется. Вообще выпустил бразды и не управлял уже ситуацией.
Впотьмах Соня мяла и тискала ладонь, складывала то лодочкой, то ковшиком, исследуя на ощупь долготу вспотевших линий. Как возбудительна хиромантия – до умопомрачения! Но и этого ей показалось мало.
«Пусть решат карты, – надумала. – У кого старшая, тот и прав! Тащи!»
Соне выпал трефовый король, а Тузу – валет, да он изловчился и подменил бубновым паспортом из кармана.
Когда она стаскивала через голову украшенное кружевом парчовое платье, напоминавшее церковное облачение стихарь, взошла огромная луна. Великая и малая Армения озарились разом древним светом – аккадско-шумерийским с проблесками семитского.
Казалось, что даже не за окном на Арарате, но прямо в комнате ковчег, не Ноев, а завета – тот чудесный ларец, созданный по указу Господнему для Его же успокоения и отдохновения в субботу. Выложенное чистым золотом изнутри и снаружи, с золотым венцом наверху, это хранилище, распахиваясь и обнажаясь, вещало голосом творца, или, что тоже, поэтессы: «Мне по душе совокупность всех положений, любая инверсия. Однако будем считать, что я – глагол, то есть речь, а ты – наречие. Сочиним балладу!»
Никогда еще Туз не лежал на голом глаголе, проникая в такой волшебный, нежно его вместивший, издающий звуки сосуд. Растворились телесные преграды, осталось лишь нагое слово. Ее орлиный нос перед глазами напоминал об Арарате, и Туз все восходил и восходил…
Соня изменилась в лице, затем в числе и роде, превратившись в чистое междометие. Улучив краткий, в точку с запятой, промежуток, сползла с кровати и, поглядевшись в зеркало, сказала: «Теперь, убеждена, смогу писать не хуже Захириддина! Хотя до размера законченной газели нам не хватает пары двустиший. Осталось кое-что неизреченным»…
Когда завершили конечную строфу, созвучно выдохнув ударные слоги, она зажгла лампочку над изголовьем и вновь достала колоду карт, откуда сразу выпали два бубновых туза. «Всегда к масти! – усмехнулась, изучая расклад. – Знаешь ли, милый, ты вылитое адвербио – часть речи, которая обозначает признаки действия, качества или предмета. Сам мало меняешься, но зависим от всего на свете». – После чего заснула, как по щелчку гипнотизера.
Утром, покидая четырнадцатый номер, сверила его с числом ночных спряжений и тихо напророчила: «В начале мира, известно, было слово. Думаю, глагол. Ах, как бы хотелось услышать его и понять смысл! Тогда бы все стало ясно, а сейчас не знаю, как и когда, но могу сообщить – где. Запомни, умрешь ты на высоте. Так что советую не влезать на столбы и деревья, вышки и горы. Остерегайся, дорогой, любых восхождений, особенно в шабат».
С той поры Туз старался избегать всяческих подъемов, за исключением образных – на лествицу. Вернувшись домой, обменял двенадцатый этаж на первый, а залез только в Даля, где нашел-таки «растабары», помянутые Найзибой. Удивительно, но они не имели отношения к татарам, а происходили от индоевропейского «речь».
Тогда же узнал, что слово «желать» как-то связано корнями с мучительным «жалеть». И сообразил, что им владеет не слепая страсть накопителя, приносящая, подобно урагану, тоску и скорбь, но беспокойная стихия чувственной жалости, наречные волны которой одушевляют имена существительные женского рода, превращая порой из нарицательных в собственные.
Он вспомнил, о чем говорила когда-то Рая, и ужаснулся, поняв, что каждая из подруг уже оставила ему самое меньшее по букве, а он ни одной не запомнил. Такое ощущение бывает, когда сдаешь экзамены во сне и понимаешь, что ты чистый лист, табула раза. «Какой, впрочем, бред! – быстро успокоился. – Невозможно, чтобы первое слово для нового мира доверили собирать такому, как я, обалдую!»
В облепиховом рабстве
Несмотря на мрачное предсказание, Туз в ту пору ощущал себя прекрасно, именно на вершине, – в верхней точке колеса обозрения, откуда ближние, а особенно дальние окрестности выглядели очень привлекательно.
Он сбился со счета, сколько звеньев в цепи, приковавшей его к этому огромному колесу и державшей крепко, как дворового пса на рыскалке. Оставалось удлинить ее настолько, чтобы никогда уже не чувствовать себя на коротком поводке.
Его недаром величали бабьим реставратором. А если приличнее – восстановителем дамского духа. Ему удавалось оживлять безнадежно увядшие женские чувства, наполняя их новыми силами, приближая к цветению. В доме на Гоголевском поговаривали, что он пробудил от летаргического сна не одну спящую красавицу, зато сам впадал в беспамятство, не узнавая их уже на другой день.
Однажды летом очутился под городом Курган-Тюбе, куда вызвали укрепить настенные письмена из археологических раскопок. И застал в предгорьях Памира на берегу умиротворенной долиной реки, укрытой зарослями облепихи семейства лоховых, одни заманчивые имена – Клару, Лету и Электру.
Испив из облепиховой речки, вкусив оранжевых целебных ягод, Туз разом позабыл прожитое, да и все нынешнее словно кануло в почву, откуда сонно возросли жестокие стародавние века – первобытно-рабовладельческие, в частности.
Когда-то этой чудной стороной владели согдийцы и ахемениды, эллины и монголо-татары, арабы и великие моголы, сасаниды и загадочные племена тохаров, разгромившие во втором веке до нашей эры Бактрийское царство, создавшие Тохаристан и сгинувшие вдруг бесследно.
А нынче кудлатые таджикские ребята, нанятые землекопами, вяло, как веерами, помахивали совковыми лопатами, разметая по ветру давешнюю культурную пыль. Поначалу они верили, что Аллах непременно пошлет какой-нибудь горшок, полный золота. Однако довольно быстро закисли, не находя ничего, кроме горшечных осколков и разрисованных буквами глинобитных стен. И впрямь, зачем рыть, тревожа землю, если нет и намека на клад.
«Что за народ?! – раздражалась начальница экспедиции Электра Эридовна. – Вроде бы не совсем дикие, потомки согдийцев и персов, но типичные совки из семейства лохов. Тадж- нахалы! Тут, видно, еще со времен бунтовщика Маздака прижился социализм». «Хватит шабашить! Работать, башибузуки! Работать!» – покрикивала на раскопе.
Слово «работа» во многих языках увязано смыслом с нуждой и мучениями, однако хотя бы в звучании разведено с «рабом» – например, «лабор» и «эсклаво». Правда, из испанского «трабахо» уже выглядывает подневольный труд. Но в русском-то эти слова уж слишком откровенно произрастают из одного корня, что оскорбительно, конечно, для любого лоха. Присев на корточки, подобно бахчевым, они часами заплетали легкие кружева фарси, из которых выскакивали то и дело старославянское «блядь» и латинское «проститутка», направленные, разумеется, красавице Эле.
Да, похоже, здешние края никак не располагали к труду, порождая блудомыслие, а вслед за ним и празднословие.
В первый же день Туза пригласили в соседнее село на милицейскую свадьбу, где все, включая жениха и невесту, только и говорили о зверском разбойнике-гробокопателе по кличке Нож. Последнее, что ему запомнилось, пистолет «тэтэ», из которого дали пострелять добрые милиционеры. На рассвете в палатке голова раскалывалась от дум, не убил ли кого-нибудь. Успокоился, когда обнаружил пулевые дырки в своей же рубахе – пять ранений в грудь. Вероятно, была перестрелка, но все, как в доброй сказке, уцелели…
Сам лагерь из четырех шатровых палаток находился неподалеку от птичьего двора, откуда ранним, чуть начинавшим вызревать утром прилетал медный набат. А следом седобородый сторож Дурды – в тюбетейке с индийскими огурцами, полосатом халате и розовых брезентовых сапогах, с парой заспанных уток или кур в обмен на двести граммов спирта. Да еще пятьдесят стоила каждая порубка головы.
Из бережливости Туз лично взялся за топор, выпив прежде стакан облепихи на спирту, который не только сердце выпрямил, но и вскрыл, будто лопатой, старинный курган подсознания. Сразу вспомнилось, как яростно палил по брошенной под ноги невесте рубашке. Да и в поварихе Лете, уже распластавшей утку на плоской деревянной колоде, проявились знакомые черты – то ли каменной скифской бабы, то ли няни Маруси…
Размахнувшись, как во сне, кратко крякнул – «чух!» и ловко, будто не впервой, усек главу. Настолько обыденно просто, что даже поразительно. Кровь, говорят, роднит и сводит. Дыхание Туза и Леты совместилось, а души обнялись, пока они ощипывали птицу.
«Как распознать – утица или селезень, петушок или курица? – подмигивала смешливая повариха, рисуя крестики и нолики утиной кровью на клеенке. – Отгадай загадку – “белый лебедь на блюде не был, ножом не рушен, а всяк его кушал”? Не знаешь! Это груди! – погладила свои. – А вот еще: “Кругом гладко, в середке сладко, на ту сласть у тебя есть снасть”»? Туз сразу сдался, поскольку думал об одном, не соображая, как лучше окрестить. «Орехи, – мягко сказала Лета, заглянув в глаза. – Неужто так и не узнал меня? А ведь учились вместе в художественной школе, да и на Гоголевском видались»… И переливы голоса уверили, что встречи были насыщенными.
Бросив полуголую утку, они устремились в дальнюю складскую палатку, якобы за солью и макаронами. Среди мешков и коробок, отодвинув лопаты, Лета скоро устроилась на земляном полу и пожелала, чтобы он упал сверху, – решительно, точно топор. «Затопчи, как селезень утицу! – настаивала фольклорно, расплываясь податливой глиной. – Ах, вылепи, что хочешь!»
В памяти Туза забрезжило, и он, наконец, вспомнил Лету. В лицо мог не признать, но по Ней – всегда. Подобно многим племенам постоянно желал и жаждал обладать этой вечно манящей, как древнее междуречье с Персидским заливом, областью стана. Она, словно плавильный горн народов, колыбель цивилизации, заслоняла всю остальную природу, еле замечаемую Тузом. Дождь, солнце. – все одно! И это, конечно, напоминало о рабстве. Едва ли даже с раскопанным подсознанием вымолвишь, у чего именно.
Вообще, в самых простых народных загадках и фигурных очертаниях, не говоря уж о физических картах мира, улавливал он намеки на совокупление. Представлял, например, как плотно сходятся Евразия и Африка с Америкой, сливаясь в один праматерик Пангею, и Берег Слоновой Кости, тесня Ямайку, проникает в нежное Карибское море.
«О, африканский рог! – вскричала Лета, ощутив его замысел, но путаясь в географии. „Ай, палач!“ – взвизгнула она и уже беззвучно, потеряв голову, настолько взрыхлила ногтями землю, что выкопала древний амулет.
Это была бронзовая бляха, вроде квадратной пуговицы с дыркой посередке и четырьмя каменными шариками в виде солнечной облепихи по углам.
«Артефакт. Возможно, тохарский, – заметила, сдувая пыль. – Возьми и носи на груди, не снимая, чтобы оберегал от беспамятства и злых чар, особенно половых».
Когда Туз надел его, дырка и шарики магически совпали с пятью отверстиями от пуль на рубашке. Однако в смысле оберега амулет слабо подействовал. Как раз наоборот – только Лета уехала в Курган-Тюбе за продуктами, какие-то силы природы, то ли разрушительные, то ли созидательные, повлекли Туза в палатку к востоковеду Кларе.
Очаровательная, в ожерелье из черепков и облепиховом венке, она изучала кальки раскопанных надписей – на санскрите и кушанском, на персидском и тюркском и даже одну на