снова привели ее в комнату, но как только посадили, она вновь вышла. Остановить ее было невозможно, разве что дверь забаррикадировать. Или связать. Но с тем же успехом ее можно было привязать на том месте, которое она сама выбрала, так что они смирились и отвели ее обратно.
Она не отвечала на их вопросы и отказалась от пищи — просто игнорировала ее. Над ней на скорую руку соорудили навес, чтобы защитить от быстро поднимавшегося жаркого солнца. А рядом установили и зажгли свечи. Похоже, ей это понравилось, и язычки пламени яростно запылали, испуская спирали копоти. Вокруг Эллы образовалось целое облако горячего воздуха и дыма, но свечи пришлось заменить лишь однажды за день, и они не гасли даже при сильных порывах ветра.
Позже вокруг нее выстроили загородку — стальные столбы на бетонном основании с полотнищами вольфрамовой панцирной сетки между ними, высотой в восемь футов. Привязь удерживала ее ниже этого уровня. Единственный проход перекрывала калитка, запиравшаяся на два замка. Второй забор, ограждавший периметр лагеря, был полностью закончен.
По лицу Эллы нельзя было прочесть никаких чувств. Ее губы были неподвижны, глаза большей частью открыты, взгляд направлен мимо языков пламени вдаль, в пустыню, От жары ее бледное лицо покраснело, а платиновые волосы казались золотыми. Ученики, носившие ей миски с комковатой полужидкой кашей, часто не могли понять, молится ли она. Хотя порой она действительно молилась. Молитвы ее, проговариваемые сквозь сжатые зубы как бы по обязанности, были безрадостны, и ее, похоже, не интересовало, нужны ли они кому-нибудь. Ей зачитывали лишь малую толику тех просьб и благодарностей, которые тысячами приходили на ее имя от матерей больных детей и детей умирающих родителей. Элла просто молилась — видимо, считала, что коль скоро уж она еще жива, то в этом должен быть какой-то смысл.
Она по-прежнему отказывалась от еды. Кажется, она ничего и не пила, кроме той воды, которой Стюпот время от времени смачивал ее губы. Сам факт, что она каким-то образом продолжала жить, уже стал для учеников настоящим чудом.
Брук и Ксения пытались проталкивать витамины и протеиновые таблетки ей в рот, но они исчезали, едва коснувшись ее языка. Директор в конце концов решил, что надо кормить ее насильно. Но резиновая трубка, которую удалось-таки всунуть между ее губ, только раздувалась и забивалась, и через нее ничего не проходило.
Бывали такие дни, и часто, когда она вообще не подавала признаков жизни. Она не двигалась, не вздрагивала, даже дышала едва заметно. Только непредсказуемые феномены, порой возникавшие вокруг, служили своеобразным барометром, показывающим уровень ее силы. После холодных ночей они ослабевали. В самые жаркие дни вдруг нарастали, становились неуправляемыми, и потом исчезали. В небе вспыхивало пламя. По всему лагерю раздавались громкие вопли. Слышались тяжелые, гулкие низкие ноты, как будто где-то под землей плыло стадо китов. Многие из бедуинов сбежали от греха подальше, а те, что остались, часами просиживали, пристально изучая ее.
Элла, и без того неимоверно худая, отощала еще больше. Камеры фотографов, рыскающих за пределами периметра, порой ловили ее на мгновение в фокус, кода день клонился к закату и исчезало знойное марево. После появления этих снимков, облетевших весь мир, многие поверили, что Элла действительно умирает с голоду.
Директор был вынужден заявить, что она постится ради мира во всем мире. Ее экстрасенсорные способности ни в коей мере не уменьшились. Свечи пылали беспрерывно, и иногда, как бы отвечая им, вспыхивали огни вокруг хижин и в пустыне. К марту успели сгореть еще два домика. Ученики отчаивались, тщетно пытаясь запустить свою электронику в «снежные дни» — дни, когда поле Эллы глушило и поглощало радиоволны.
Поначалу ученики еще побаивались Директора, так же, как боялись в Англии, и не позволяли себе лишнего. Но потом им стало ясно, что он не вполне владеет контролем над ситуацией, и вряд ли когда-нибудь будет — и это понимание сильно уронило его в их глазах.
Слабость Эллы сказалась на Директоре, парализовав его волю. Её полное и окончательное отдаление будто бы заблокировало сильнейшую часть его сознания. Его настойчивость пропала, а целеустремлённость, которая швырнула их всех в пустыню, внезапно иссякла.
Он судорожно бросался от одного решения к другому. Его план по поиску новых «Элл» прожил всего несколько дней — подростков с предполагаемым наличием пси-способностей привезли в Центр, но вскоре предоставили самим себе — они могли бродить по окрестностям — или убираться, если бы пожелали. Во внезапных приступах активности он пачками выпускал пресс-релизы, в каждом из которых аттестовал себя как исключительного проводника для развития экстрасенсорного дара, но похоже было, что в качестве катализатора он мог работать только для Эллы. А теперь он перестал быть катализатором даже для неё, и сделался просто её отражением. Когда ее внутренний «барометр» полз вверх, он метался по лагерю, выпуская указы, планируя зрелищные демонстрации, названивая в офисы мировых лидеров. О себе он говорил как о миротворце образца Манделы или Ганди. Вызывал свой вертолет и отправлялся куда-нибудь, спонтанно выдумав себе дело.
Когда «барометр» падал, Директор будто впадал в странную летаргию. Он не показывал носа из своей хижины и спал дни и ночи напролёт. Он не желал читать новости и доклады, а если всё же делал это, то впадал в отчаяние. Был куплен здоровенный уничтожитель бумаг, и он, бывало, целыми днями простаивал над ним, скармливая ему газеты.
Мир начинал понемногу преодолевать свое изумленное восхищение Эллой. Она стала теперь более знаменита своим отшельничеством, чем мистическими силами. Гунтарсон, часами сидя возле её постоянно парящего в воздухе тела, умолял её помолиться за лучшее освещение в прессе. Её влияние ослабевало по мере того, как люди сами овладевали молитвенной силой. Она должна вновь самоутвердиться, как бы заново себя открыть. Пусть бы она за это помолилась!.. Но она не отвечала ему.
Для учеников, которым в течение предыдущего года был разрешен лишь весьма ограниченный контакт с прессой, стало настоящим откровением то, что многие публикации были выдержаны в откровенно враждебном тоне по отношению к самой Элле, и еще больше — к Фонду Эллы. Репортеры отзывались о его благотворительности как о вампиризме, о директоре — как о воре, а об Элле — как о мошеннице. Да, мошеннице, которая умеет левитировать — но все равно мошеннице! Где госпиталя и больницы, которые обещал построить Гунтарсон? Некоторые комментаторы называли его попросту манипулятором, современным Свенгали.[52] Другие считали его марионеткой в руках бессовестной и жадной до власти Эллы-затворницы.
Центр продолжал отвечать всем просителям стандартным письмом с сомнительным автографом. Однако в апреле политика изменилась: теперь каждый корреспондент получал все то же формальное письмо, большую фотографию Директора с президентом США, и маленькую фотографию Эллы с подписью, которую ставила машина.
Ходили упорные слухи, что Элла умерла. Что фигура за загородкой в окружении свечей, которую изредка удавалось поймать шпионящим фотографам — на самом деле манекен. Что Элла покончила с собой, истаяла, как свечка, была похищена НЛО, умерла от неизвестной болезни или бежала, чтобы начать новую, сказочно роскошную жизнь где-то в Индонезии. Каждый был волен верить дошедшим до него слухам и выбирать, прислушиваться ли к ним — но по-прежнему существовали миллионы людей, чья преданность Элле перевешивала все россказни.
Но по мере того, как фотографы подбирались все ближе, а ученики все больше отбивались от рук, появлялись и новые свидетельства того, что она все-таки жива. Были опубликованы фотографии со спутников-шпионов, а потом и фото, сделанные скрытой камерой с близкого расстояния — первые за восемнадцать месяцев. На них была запечатлена девочка с восковой кожей, глазами, слепо заведенными вверх, и прядями волос, прилипшими к черепу, как у мертвеца. От ее сияния ничего не осталось. Казалось, пламя пылающих вокруг нее свечей всасывается внутрь через кожу. Она вообще ничего не ела, как будто питалась только этим светом.
Стоило Гунтарсону уехать, и ученики пускались во все тяжкие. В обмен на взятки — свежую еду, алкоголь, поездку в Тель-Авив или Каир и обратно — они впускали посетителей внутрь загородки, чтобы те могли сфотографироваться с Эллой. Им позволяли забираться под ее парящее тело или вставать рядом, хотя касаться ее разрешалось только тем, кто явился в надежде на исцеление. Некоторые ухитрялись отрезать пряди ее волос на сувениры, поэтому, когда на дежурстве был Стюпот, он настаивал на обыске посетителей металлодетектором — тем самым, который сохранился у них после памятного теста в Крайстчерче, в Оксфорде. Но попавшиеся с поличным визитеры зачастую возвращались с пластиковыми ножницами, которые детектор не мог обнаружить. За одну прядь волос Эллы можно было выручить 10000 фунтов, хотя рынок был наводнен подделками.
В интернет-конференциях ученики напропалую хвастали своими биографиями и образом жизни. Они давали интервью. Брук в своих высказываниях была настолько откровенна, что ей предложили контракт с телекомпанией, и она улетела в Техас, в город Хьюстон, чтобы вести ток-шоу. Ник встретил девушку из Иерусалима, и уехал вместе с ней. Остальные то уезжали, то возвращались. Один Стюпот преданно был рядом с Эллой каждую ночь и каждый день, принося ей еду, к которой она не притрагивалась, и отгоняя чересчур назойливых визитеров. Он по-прежнему не был уверен, что Элла вообще знает, кто он такой.
Казалось, все окружающее проходит мимо сознания Эллы, но ее «барометр» взлетал особенно высоко, когда ученики сообщали ей о новых исцелениях. Стюпот начал составлять заметки о лучших историях, выложенных в Интернете, и хранил самые трогательные письма. По ночам он приходил к Элле и читал их ей при свечах. Он надеялся, что это может как-то ее поддержать.
Однажды декабрьским утром он увидел ее необычно оживившейся. Стали видны зрачки, а плечи двигались, когда она дышала. Она чуть повернула голову, когда он трусил к ней по лагерю.
— Привет, Элла! — поздоровался Стюпот. — Вот, пришел тебя навестить перед завтраком, — так он говорил каждый день. — Я тут тебе водички принес, — и он выдавил из губки несколько капель на ее запекшиеся губы.
Они вдруг сжались, как будто она втянула воду в рот.
— Здорово! — восхитился Стюпот. — Вот это здорово! Хочешь еще?
Она кивнула. В первый раз за год.
Стюпот осторожно поднес ей губку, стараясь не испугать ее резкими движениями, а потом сделал шаг назад, проговорив:
— Я сейчас вернусь — только никуда не уходи, ладно?
А Элла была по-прежнему крепко привязана к трем балкам…
Стюпоту потребовалось все его самообладание, чтобы не понестись с воплем в хижину Гунтарсона, но к его порогу он приблизился с ясным представлением о том, что скажет. Когда он забарабанил в дверь, никакой паники в нем не было и в помине — он понимал, что лучше всего сможет послужить Элле, если справится с волнением.
— Входи! — позвал Директор, который уже встал, и брился перед зеркалом. На его лице поблескивала четырехдневная золотистая щетина. — Доброе утро, Стюпот! Сегодня прекрасный день. День для нового начала. Я чувствую такую уверенность в себе — давненько ничего подобного не ощущал!
Похоже на правду: Элла ожила, а с нею и директор воспрянул духом, как будто они были частями единого организма.
— Элла очнулась, — осторожно проговорил Стюпот.
— Что ты имеешь в виду — «очнулась»?
— Она выпила немного воды и, кажется, она в сознании. Она не заговаривала, но у меня такое ощущение… — он начал спотыкаться на словах, стараясь правильно их подобрать.
— Да? Какое ощущение?
— Может быть, она хочет вас видеть…
— Ну конечно, она хочет меня видеть! И уж точно не захочет, — добавил Директор, водя электробритвой по щекам, — видеть меня выбритым наполовину… Ну вот, теперь хорошо… Пойдем, взглянем, на каком она свете!
Она шагнул на улицу, в солнечный день.
— Элла! Элла, ты меня слышишь?!
Его слышал весь лагерь. Ученики гроздьями свесились из своих окон, глядя, как Гунтарсон усаживается под навесом Эллы.
— Стюпот говорит, что ты очнулась, — сказал он, уже тише. Теперь он не мог на нее взглянуть, без того чтобы не вздрогнуть. Она стала хрупкой, как прутик. Глаза утонули в глазницах, а отвисшая кожа собралась мелкими складками под подбородком. — Ты меня слышишь?
Она парила — это явление стало столь привычным, что Гунтарсон уже не обращал на него внимания. Она парила всегда. В этом больше не было ничего чудесного или захватывающего, или хотя бы забавного. Этим утром растяжки, удерживавшие ее, натянулись до предела — возможно, это был добрый знак.
Ее запавшие, потусторонние глаза сфокусировались на нём.
— Я хочу задать тебе вопрос, — прошептала она.