грошах, но чаще — об астрономических величинах. Такую же чушь они несут, толкуя о домах или машинах. «Почему у тебя нет „мерседес-бенца“?» — спросила Лус как-то дождливым вечером (Чеп ее подвозил), презрительно оглядев его престарелый «ровер». Лус была из Манилы, города маршрутных такси, переделанных из армейских джипов, и древних легковушек. У этих доверчивых нищих только одно на уме, и сколько им ни дай — все будет мало; короче, слово «миллион» не значит, по сути, ничего. Пустой звук, а не реальная сумма.
Чеп подозревал, что все это относится и к мистеру Хуну, который вряд ли хоть когда-нибудь в жизни видал нормальные деньги. Вплоть до позавчерашнего дня китайцев можно было исчерпывающе описать одной фразой: «Все они одинаково нищие и несчастные». Чеп терпеть не мог иметь дело с нуворишами, но, разумеется, теперь они все там нувориши; каждый встречный — гениальный финансист, а Китай — страна будущего, как будто она и не простояла сорок пять лет на своих костлявых коленях, распевая дурным голосом социалистические гимны и лобызая гипсовые статуи Председателя Мао.
Мистер Хун в своих мешковатых брюках чем-то напоминал Председателя Мао. Возможно, это тоже сыграло свою роль в том, что Бетти согласилась на сделку. Китай она презирала, пожалуй, даже сильнее, чем Гонконг. Продать фирму вместе с землей и тут же упорхнуть в Англию значило для нее отомстить одновременно рабочим (которых она считала неблагодарными) и мистеру Хуну (которого, как мнила Бетти, она обвела вокруг пальца). И все же Чеп подозревал: если припереть ее к стенке и спросить о причинах, она ограничится оправданиями типа: «Так ведь Джордж был кобель, согласись?» Или: «Мой муж, черт его задери, ни одной юбки не пропускал».
Но всего неприятнее было растущее чувство уверенности: мать знает, что Чепа припугнули, и этим упивается. Угрозы самой Бетти на него никогда не действовали — а вот у Хуна получилось. Откуда только она узнала — наверно, сам мистер Хун сказал. Решение, на которое Бетти пошла охотно, Чеп принял поневоле; она обогатилась, его же втоптали в грязь. Чеп никак не мог внутренне смириться с тем, что его беда вызывает у матери только злорадство.
Но дело, считай, сделано. Почти что сделано — только формальности остались.
Тем временем мистер Хун без устали повторял, что сделку следует обмыть. По-видимому, китайский бизнесмен — впрочем, бизнесмен ли? — твердо настроился закатить пир, но как все это было преждевременно, как неуместно. И что тут праздновать? Чеп все острее чувствовал: Хун поступил с ним подло. И отвечал отказом на настойчивые приглашения Хуна.
Как же быстро все произошло. Только-только он познакомился с мистером Хуном в Крикет-клубе и дал ему от ворот поворот: «Даже думать забудьте. Не тешьте себя надеждами», но не прошло и месяца, как Чеп уже согласился продать свою фирму и предпринял все практические шаги, разве только договор еще подписью не скрепил — дело стало лишь за регистрацией холдинга на Каймановых островах. «Империал стичинг» — его наследство, все его состояние в единственном городе, который Чеп считал родным. Одним махом он вот-вот потеряет и фирму, и родину, и мать, поскольку лишь после скоропостижной кончины мистера Чака и появления мистера Хуна он осознал, какую обиду она затаила на своего мужа — его отца.
Мысли о сделке вселяли в него скорбь — какие уж там праздники, о которых мечтал Хун. Чеп страдал, сцепив зубы. Быть может, попозже, когда деньги окажутся на его банковском счету, он поднимет бокал и произнесет невеселый тост, но пока речь могла идти только о траурных мероприятиях.
И все-таки каждый день он являлся на работу, и то, что раньше казалось монотонной обязанностью, превратилось в обряд прощания, который с каждым днем все больше преисполнялся печали; Чеп сознавал, что покидает уютные стены «Империал», что впереди — только неведомое будущее на другом конце света. Чеп, никогда не живший нигде, кроме Гонконга, уезжает из Гонконга насовсем. Бросает своих рабочих — «наша семья», называл их обычно мистер Чак — на произвол судьбы, отдает этих людей в чужие руки вместе с оборудованием, вместе с запасами рулонов материи и мешков ваты.
Почему же тогда идея отъезда так воодушевляет его мать? Этого Чеп не знал. Впрочем, удивляться нечего: она выросла в Болхэме, работала в Магазине армии и флота, ей есть что вспомнить. Лондон реален для нее так, как никогда не был реален Гонконг. Да, наверно, дело именно в этом: она едет домой, а Чепа скидывают за борт. Об Англии — о «Британии» — гонконгские англичане говорили часто, но в каком-то неискренне-ностальгическом духе, в той же манере, в какой вспоминали о детстве или о войне. Англия стояла с детством и войной в одном ряду; она была смутным воспоминанием, которое ни проверить, ни пережить вновь.
Конечно, англичане были рады, что Англия существует, — иначе и поговорить было бы не о чем; конечно, они были слишком преданы родине, чтобы вслух говорить о ее постыдном упадке, но на деле никто из них не хотел возвращаться назад. Гонконг превратил их в свободных людей — у них были деньги, они наслаждались экзотикой и ощущали себя высшей расой. Возвращение домой было равносильно капитуляции — там им пришлось бы считать каждый шиллинг, превратиться в граждан среднего класса, сносить насмешки снобов. Возвышенный образ Англии тем легче лелеять в сердце, чем дальше ты от нее отъехал, — в том-то и вся беда.
Теперь Чеп, чувствуя себя отбывающим срок заключенным, избегал своих обычных убежищ. Слишком уж грустно ему было. Его не тянуло в «Киску» с тамошней громкой музыкой, залихватским весельем и назойливыми расспросами. Если сказать Бэби или любой другой филиппинке, что он уезжает в Лондон, они попытаются увязаться за ним вместе с семьями: с отцами и матерями, сестрами и братьями.
Однажды утром, выйдя из метро на Джордан, Чеп столкнулся с мамой-сан. Увидеть ее при дневном свете было все равно что узреть сгусток эктоплазмы, вынырнувший из параллельного мира, — бледная, пучеглазая, неуверенно ступающая, руки похожи на клешни.
— Почему не идете в клуб?
Чеп не знал, как отговориться, — не скажешь же, что боишься.
— Я болею, — сказал он.
Более неудачного ответа нельзя было и нарочно придумать. Мама-сан поглядела на него косо, точно на разносчика опасной инфекции, и разговор на том закончился. Маме-сан, как и китайцам вообще, была свойственна суеверная, почти паническая боязнь всего связанного с хворями.
В тот же день в кабинет Чепа тайком проскользнула Мэйпин. В рабочем комбинезоне, с волосами, закрытыми сеткой, она выглядела невинной дурнушкой, но он знал, как хороши ее стройное, тонкое в кости тело, красивая шея, поджарые, как у мальчика, ягодицы.
— Да? — насторожился Чеп, поскольку она могла явиться с новой весточкой от мистера Хуна.
— Вам меня? — спросила Мэйпин.
Чеп был вынужден ответить отрицательно. Слишком уж грустно было на нее смотреть; и слышать, как она предлагает себя таким манером, просто невыносимо.
Мэйпин замялась, но из кабинета не ушла.
— Мы можем сходить в кино? — спросила она.
Как-то они вместе посмотрели фильм. «Смертельное оружие». Сцены насилия ее напугали.
— Или на музыку?
Возможно, она вспомнила, как он водил ее в «Киску», как они сидели и смотрели на гологрудых танцовщиц; возможно, она знала, что это зрелище его возбуждает. Но чтобы она раньше позволяла себе такие беспардонные намеки?
— Я себя не очень хорошо чувствую, — сказал Чеп.
— Может быть, я помогу вам чувствовать лучше, — она улыбнулась и, не меняя выражения лица, подмигнула.
Чепа шокировала ее прямота.
— Нет проблем, — произнесла она.
Так могла бы сказать девушка из «Киски», зазывая его в кабинку дальнего зала, или скабрезно усмехающаяся женщина из караоке-бара. Может быть, в том, что Мэйпин приучилась так себя вести, есть и его вина? Из бесхитростной девушки он сделал шлюху.
Мэйпин отошла к двери — но не для того, чтобы уйти, а просто чтобы ее прикрыть, затем, упав перед ним на колени, умоляюще взглянула снизу вверх, стащила с головы сетку, разметав черные волосы по плечам. Ее лицо покорно запрокинулось.
Усилием воли Чеп сдвинул ноги. Близость Мэйпин так одурманивала его, что он, бестолково всплеснув